– В болоте, – кивнул Сергей Павлович и только сейчас почти с испугом сообразил, что старичок на пеньке каким-то образом узнал его имя. Больше того: возникла ни на чем не основанная, но тем не менее совершенно твердая уверенность, что старичок этот – человек потрясающей проницательности и великого ума, и он, Сергей Павлович Боголюбов, в сравнении с ним всего лишь испорченный, гадкий ребенок. Всю жизнь прошалил. А теперь у дедушки с белой бородой как на ладони – с бывшим молодым беспутством, бывшей женой, бывшими страстишками и бывшей всепоглощающей любовью…
– Слава Богу, что сам уцелел, радость моя. Идти, правда, будет тебе трудновато, но здесь недалеко, я тебе путь укажу.
– А я сапог жалел, – засмеялся Сергей Павлович и тут же безмерно удивился и своему смеху, и – главное – той радостной, счастливой приподнятости, беспричинно охватившей его. Душе легко стало. И он с любовью взглянул на светлое лицо чудесного старца.
Тот сказал:
– А ты в себя войди и из своей глубины сердечной мне ответь: что такое болото, в которое ты угодил?
– Я знаю, – не колеблясь, отозвался Сергей Павлович. – Это жизнь моя. Я сам собой замучился до отчаяния. Право, – дрогнувшим голосом произнес он, – иногда подумаешь, что уж скорей бы… Я не боюсь. Я врач, я смерть сколько раз видел…
– А из болота лез, – как бы между прочим отметил старичок, и Сергей Павлович почувствовал, что краснеет.
– В болоте уж очень противно, – признался он.
– Что хорошего! – охотно согласился милый дедушка. – Но отчаяние и уже тем более твое помышление руки на себя наложить – это хуже всякого болота. Это грех, радость моя. Ты только не думай, что я тебя учить собрался. Учить, Сереженька, любезное дело – все равно что камешки сверху бросать. Вот исполнять – трудно. Все равно что мешок с камнями в гору тащить. Я с людьми-то, батюшка ты мой, на моем веку мно-о-ого переговорил! Учить – так, чтобы прямо: делай, что тебе сказано, и все тут! – не учил, нет. Помогал, советовал, подсказывал, на умную мысль наводил – такое бывало. Но ведь при этом с меня самый первый спрос! Ты представь. Я, к примеру, говорю: в любви живите, а сам злобой помрачен; говорю: богатств себе на земле не стяжайте, а сам от жадности трясусь; говорю: чистоту блюдите, а сам блудом осквернен… Кто мне поверит?! Ты не читал, Сереженька, а зря… Сорок один годок отмерял, а главнейшую книгу в руках не держал.
Он укоризненно покачал головой.
Сергей Павлович хотел сказать, что у него главная книга «Справочник лечащего врача», но передумал и спросил:
– Это какую же?
– Будто не знаешь! – белый старичок нахмурился и стал старичком строгим. – Немощь духовная – беда вашего века. Все науки превзошли, а духом трудиться не желаете. Ладно. Коли не читал – послушай. – И слабым ясным своим голосом он медленно произнес: – Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, – продолжал он, и Сергей Павлович с печалью и восторгом ему внимал, – и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…
Вслед за последними его словами тотчас зазвенела объявшая темный лес тишина. Все было черно вокруг. Лишь старичка на пеньке отчетливо видел перед собой Сергей Павлович, и неверящим, но оробевшим сознанием отмечал исходящее от него и усиливающееся с приближением ночи сияние.
– И мне, убогому, – помолчав и сокрушенно вздохнув, сказал дивный старец, – иной раз так тяжко бывало оттого, что здесь, – легкой рукой он коснулся груди, – оскудевала любовь… И я думал тогда: если я любовью моей не могу все покрыть – и обиду, мне с умыслом нанесенную, и несправедливость, и ненависть, которую я, конечно же, чувствовал… А как не почувствуешь? Ведь не столб же я верстовой, а создание Божие, хотя и в немощах пребывающее… Если нет во мне сердца милующего, то, стало быть, и смысла во мне никакого нет. Вот где отчаяние! Я, радость моя, ночи напролет молился… много ночей!.. чтобы не иссякала во мне любовь, которая одна только животворит. Тебе, должно быть, сейчас меня понять трудно… Не готов ты.
– Почему же? – горячо опроверг Сергей Павлович. – Я понимаю.
– Дай то Бог! – привстав с пенька, старичок перекрестился. – И тем более, раз понимаешь… Отчаяние – небытие. Мрак непроглядный. Ты мир душевный хочешь приобрести? В ладу со своей совестью желаешь жить? Пострадай. Поплачь. Помучайся. Но не отчаивайся никогда. И помни, радость моя: ты рыдаешь вне – а есть дверь, куда войдешь и где все тебе облегчится.
– Какая дверь?! Где она?! – хотел было немедля узнать Сергей Павлович, но ответа не получил.
Он по-прежнему лежал, привалившись к стволу ивы. Его трясло от холода. В лесу была ночь, и Сергей Павлович напрасно пытался разглядеть пенек, на котором только что сидел мудрый старик.
Сон это был? Ах, Боже мой, какая разница, думал Сергей Павлович, поднимаясь на ноги и чувствуя, как при всяком резком движении отзывается болью его ставшее непослушным, затекшее, тяжелое тело.
Во сне ли, наяву – но это несомненно со мной было, и все происшедшее подтверждается хотя бы тем, что я думаю о двери, о которой он сказал и которую мне надо найти.
Глава вторая
У папы
1
На следующий день Сергей Павлович собрал вещи, оставил Зиновию Германовичу на добрую память непочатую бутылку «Столичной» и досрочно покинул «Ключи». Цимбаларь пытался его удержать, указывая на прекрасную, мягкую осень и под страшной клятвой обещая, что впредь ни одна юбка не заставит его посягнуть на законный отдых милого соседа.
– Неужели из-за меня? – виновато бормотал старик. – В жизни себе не прощу!
И смотрел на Сергея Павловича преданными глазами провинившегося пса.
– Зина, – отвечал ему Сергей Павлович, – вы здесь ни сном ни духом. Мой телефон у вас есть, ваш – у меня. Наша встреча впереди. Тогда, может быть, я вам скажу…
Расписание сулило ближайший автобус через сорок минут. Час до железнодорожной станции, откуда на электричке три с половиной часа до Москвы. Здравствуй, папа, я приехал. Сергей Павлович закурил и не спеша двинулся в сторону шоссе. Я ему отвратителен – как его собственное отражение в зеркале по утрам после принятого накануне килограмма отравы…. Сто раз он проклял семя, миг зачатья и рожденье – за то, что обречен терпеть свое уподобленье. Макарцев, сочинение семь, опус три: «Отношения отца и сына Боголюбовых в свете учения Зигмунда Фрейда».
Он шел, склонив голову и нарочно загребая ногами палые листья, чтобы громким их шорохом утешить смущенное сердце.
Мудрый дедушка, о чем ты толковал мне вчера? Если любви в тебе нет, то все твои таланты никому не нужны, так он говорил… Еще о главной книге. Это Библия, тут всякий поймет. В руках держал, а читать не читал, он прав. Еще о двери. Но какая? Куда? В другую жизнь, что ли?!
Сергей Павлович с досадой бросил папиросу. В конце концов, белый мой старичок вполне мог оказаться всего лишь бредом моего подавленного угрозой отвратительной гибели сознания.
Он вышел на шоссе и встал на обочине возле будки, чье мрачное бетонное нутро напоминало пещеру первобытного человека.
Умение ждать без ропота и гнева, пропуская время сквозь себя, как воду через сито. О, я в высшей степени. В самой высшей. В наивысшей. Ждал счастья, чтобы взлететь, но вместо этого едва не захлебнулся в вонючем болоте. И в минуты, чуть было не ставшие для него последними, он вспомнил всю свою жизнь, родину малую с помойкой на заднем дворе и Родину Большую, каждое утро пробуждающую похмельный народ гимном, под звуки которого после Указа об упразднении слов теперь можно только мычать, картинку в своем букваре и Людмилу Донатовну, с пьяной мутью в глазах открывающую ему свои объятия. Сергей Павлович сплюнул. Какой ширины нужна ему дверь, чтобы протиснуться в другую жизнь с мешком мусора, накопленного за многие годы? С клочками искренности? Ошметками вранья? Обмылками похоти?