Право, если бы Сергей Павлович не чувствовал себя в определенной степени обязанным чудесному старичку и если бы, кроме того, он не желал отведать из источника, питавшего веру Петра Ивановича Боголюбова, то до лучших времен он оставил бы затею с чтением может быть священных, но лично ему не внушающих доверия историй. Он спрашивал себя со строгостью неподкупного судии: подобает ли ему с доверчивостью несмышленого ребенка или темной старухи принимать за чистую монету историю о семи хлебах, которыми будто бы можно до отвала накормить четырехтысячную толпу, а в придачу к ней – еще детей и женщин? Он спрашивал себя далее от имени науки, принадлежность к которой он в любую минуту мог удостоверить дипломом и неведомо как сохранившейся в памяти клятвой Гиппократа: не должен ли он по крайней мере сомневаться в каждом случае исцеления хромых, слепых, немых и увечных? И наконец, вопрос самый последний: как следует ему относиться к воскрешению Лазаря? «И вышел умерший, обвитый по руками и ногам погребальными пеленами, и лице его обвязано было платком». Ну-ну. Это после четырех дней в гробу? После того, как он уже стал смердеть? Коллеги! Мы имеем вполне очевидный и банальный случай необратимого прекращения обмена веществ, разложения белковых тел, остановки дыхания и кровообращения и распада тканей, отчего, собственно, усопший и стал издавать тяжелый, гнилостный запах. Кто из вас возьмется утверждать, что на данной стадии возможно возобновление жизнедеятельности организма, принадлежавшего человеку по имени Лазарь? Считаете ли вы, что Иисусу достаточно было сказать: «Лазарь! Иди вон», чтобы уже подвергшийся тлению покойник стал дышать, ходить, говорить, есть и пить? (О питании возвращенного к жизни брата Марфы и Марии, не сказано, впрочем, ни единого слова, но зато воскрешенную девочку, дочь Иаира, начальника синагоги, Иисус тотчас после ее возвращения из смерти в жизнь, из небытия в бытие велел немедля накормить.) Полагаете ли вы, что все это, так сказать, имело место в действительности, хотя бы и два тысячелетия назад? И что именно тогда, в пору абсолютного неведения о каких-либо началах реанимации летальный исход мог быть преодолен с легкостью, каковая наверняка вызвала бы глубочайшее недоверие у самого захудалого лекаря даже в случае банального ОРЗ? Еще два слова, позвольте. С той поры, как четверодневный Лазарь встал и пошел, человечество совершило необозримое количество гадостей. Их перечисление – это, собственно, и есть всемирная история, написанная неподкупным пером. Не будем, однако, забывать при этом, что у грешного человечества за два прожитых им в сварах, раздорах и войнах тысячелетия имеются кое-какие неоспоримые достижения, среди которых, вне всякого сомнения, бесспорное и славное место занимает сложная и пока дорогостоящая процедура похищения человека у завладевшей им смерти – правда, лишь в том случае, если он пробыл по ту сторону великой границы не более тридцати минут.
В свете вышеизложенного следует ли объяснять, что Сергей Павлович испытывал к воскрешенному Лазарю некое личное и далекое от приязни чувство. Будто бы его чудесное возвращение выглядело довольно-таки ядовитой насмешкой над искренними, добросовестными и подчас даже героическими усилиями целых поколений служителей медицины – усилиями, в наши дни принесшими пусть слабую, но вполне определенную надежду угасающей жизни.
Однако более всего Сергея Павловича тяготил имеющийся в двух Евангелиях рассказ о подвергшейся высочайшему проклятию смоковнице. Читая и перечитывая его, он пытался понять заключенный в нем тайный смысл – но всякий раз, закрывая Писание, думал о проявленной к бедному дереву жестокой несправедливости. Доказательства?! Бога ради. Собственно говоря, они содержатся в самом тексте и свидетельствуют о том, что Иисус проявил неподобающую суровость и что смоковница пострадала совершенно напрасно. Воспользуемся простейшей логикой.
Первое.
Пусть плоды сего древа могут появиться на нем даже раньше, чем листья. (Так, по крайней мере, сказано было в одном справочнике, куда не поленился заглянуть доктор Боголюбов и где, кстати, вычитал, что сами смоквы весьма напоминают наши груши, а листья своим прихотливым вырезом похожи на дубовые.)
Второе.
Пусть вся производительная сила дерева в самом прямом смысле была бесплодно растрачена на одну лишь листву, хотя бы и дарующую столь желанную в жарких странах Востока густую тень и трижды благословенную прохладу.
И наконец, третье.
Пусть Иисус, рано поутру выйдя из Вифании, обманулся в своем ожидании утолить голод плодами одиноко стоящей у дороги смоковницы. Дерзнем далее предположить, что Он дал волю присущему Его не столько божественной, сколько, главным образом, человеческой природе мгновенному раздражению и, как неправый судия, вынес жестокий и не подлежащий обжалованию ни в одной из мыслимых и немыслимых инстанций приговор: «Да не будет же впредь от тебя плода вовек».
Который и был немедля приведен в исполнение небесным экзекутором: «И смоковница тотчас засохла».
Опускаем весьма, впрочем, уместные тут замечания, что Бог и сострадание, Бог и безукоризненная справедливость, Бог и снисхождение к несовершенствам материального мира являются своего рода синонимами. Ибо если Бог не равен и не однозначен состраданию, справедливости и снисхождению – то какой же это Бог? И если не имеющая сомнений вера дает возможность погубить живое дерево, радость и утешение знойной Иудеи, – то чем, позволительно спросить, одухотворена такая вера? Во что и в кого она верит?
Однако в сторону нравственность. Руководствуясь исключительно здравым смыслом, Сергей Павлович не мог не отметить, что у Иисуса не было ни малейших оснований ожидать от смоковницы плодов и уж тем более – подвергать ее казни. Ибо из Вифании в Иерусалим Он шел, как утверждают приведенные в конце Евангелия Новозаветные Таблицы, в понедельник, 3 апреля 30 года. Итак, стало быть, весна. Начало апреля. Между тем даже ранние смоквы созревают лишь в конце июня; летние появляются в августе, зимние – в конце осени. Чего Он хотел от несчастного дерева? Чуда? Но в таком случае разве не пристало Ему, Главному Чудотворцу, воскрешающему мертвых и возвращающему зрение слепым, мановением божественной десницы или каким-нибудь иным образом вызвать появление спелых плодов в это неурочное для них время года? Отчего бы Ему лишний раз не потрясти простодушных учеников – и не мрачным зрелищем вдруг засохшего дерева, а явлением силы, повелевающей силами рождающей природы? И почему бы Иисусу исцеляющему, милосердному и прощающему не укрепить в своих спутниках мысль о бесконечных возможностях ни в чем не колеблющейся веры наглядным уроком прибавления жизни, а не примером ее прискорбного умаления? «…еще не время было собирания смокв», – это бесхитростное замечание Марка, по мнению Сергея Павловича, лишь подчеркивало опрометчивость, говоря же по чести, жестокую бессмысленность преподанного Иисусом поучения.
5
Допущенная по отношении к смоковнице несправедливость занимала Сергея Павловича не только как повод и основание выразить личное недоверие к Евангелию в целом. Подвергалось сомнению само совершенство воплотившегося Бога. Но несовершенный хотя бы в одном своем поступке Бог теряет право быть Богом и становится всего лишь созданием необузданного человеческого воображения и предметом неоправданного поклонения. Хотелось бы, однако, знать, каким образом Петр Иванович Боголюбов примирил свою веру с напрасно погубленным деревом? Как он толковал на каждом шагу встречающиеся в Евангелии чудеса? Зачатие и тем паче рождение – но без повреждения девства? Лежа в постели и с наслаждением докуривая первую, самую вредную папиросу, Сергей Павлович спрашивал у деда, вполне по-родственному обращаясь к нему на ты: «Я все-таки медик. Я доктор и, говорят, неплохой. И ты хочешь меня убедить, что в это, – придавив окурок о дно стоявшего на полу и заменявшего пепельницу блюдца, он извлек из-под подушки Евангелие, – разумный человек может поверить? – Сообразив, однако, что столь прямая и сильно отдающая площадным атеизмом советского пошиба постановка вопроса способна безмерно оскорбить преданное Иисусу Христу сердце Петра Ивановича, он зашел с другой стороны. – Положим, разумный – неразумный здесь вовсе ни при чем, так как утверждают, что в церковь хаживали очень и даже очень умные люди… Спросим иначе: поверить безо всяких оговорок? Скажем так: вот вера, – и Сергей Павлович предъявил деду Петру Ивановичу Евангелие. – И вот знание. – Тут он кивнул на полку, где рядом со справочниками по терапии, акушерству, инфекционным болезням можно было найти классический труд Ивана Петровича Павлова о физиологии высшей нервной деятельности, превосходную монографию Тареева «Нефриты», «Руководство по ревматологии» Насоновой, а также оттиск кандидатской диссертации хирурга Жени Яблокова, теперь уже доктора наук, профессора, с дарственной надписью: «Сереге Боголюбову на память о нашей дружбе и о вскормившей нас alma mater…» – Их пересечение хотя бы в одной точке есть утверждение веры и доказательство глубины знания. Но где она, эта точка? Укажи мне ее, и я, может быть…» Дед Петр Иванович молчал. «Ну, хорошо, я все понимаю. Ты не можешь со мной согласиться. Не имеешь права как лицо, уполномоченное свидетельствовать о Боге. Но вместе с тем и ты, и тот старичок, чудесный и совершенно неправдоподобный, о котором я никому не говорю, – вы оба должны мне ответить…»