– Дура я, дура, – согласно кивала Пашенька и боком, боком, минуя Ваньку, поэта и товарища Рогаткина, снисходительно за ней наблюдавшего, протиснулась к о. Иоанну Боголюбову.
– Гробик сторожишь?
Старец Боголюбов в ответ молча ее благословил.
– Добрый дедушка, – вздохнула блаженная и, сомкнув ладони и приложив их к правой щеке, долго и горестно всматривалась в о. Иоанна. – Сторожи, дедушка, гробик, он тебе пригодится.
– Гроб всякому впору: и старому, и малому. У него, – кивнул о. Иоанн на раку с мощами, – он двадцать лет наготове стоял.
– А я и то думаю, – со счастливой улыбкой невпопад забормотала блаженная, – плакать мне или смеяться? Я такая дура бессмысленная, ничего толком сказать не умею. Но ты, дедушка, не горюй, ты мне лучше на память что-нибудь дай, а я за тебя Пресвятой Богородице молиться буду. Подари мне игрушечку, какая осталась у тебя от твово младшенького сыночка! Ему—то она уж все равно не нужна будет. И тебе ни к чему. А я ее в гробик положу и панихидку отслужу. Во блаже-енн-ном успе-ени-ии ве-е-ечный покой! – вдруг, как дьякон, пробасила Пашенька, и о. Петр вздрогнул от померещившегося ему в ее голосе сходства с голосом брата Николая. – Дай! – И она протянула к о. Иоанну замызганную ладошку.
Сангарский звонарь сокрушенно качал головой и шептал едва слышно, что блаженную эту давно следовало бы отправить в Борисоглебск, к тамошнему священнику о. Василию, который один на пол-России умеет таких вот безумных баб отчитывать и приводить в разум.
– Он ей покажет игрушечку, – хмурил густые брови о. Никандр. – Он ей покажет, как людей-то смущать!
– Молчи! – велел ему о. Петр. – Ее и без тебя тут найдутся охотники отправить куда подальше.
В другое ухо о. Петру горячо дышал старший брат, потрясенный упоминанием о младшеньком.
– Она разве знала, что у папы нас трое?!
– Тебя, Саш, не разберешь, – не без раздражения отозвался о. Петр. – То вроде бы сам, как блаженный, и чуда ждешь… А то Паша-блаженная тебя пугает. Она потому и блаженная, что не зная – знает.
– Нет у меня для тебя, Пашенька, никакого подарка, – ровно говорил между тем старец Боголюбов. – Мы ведь сюда не в гости ехали. Ступай, милая, с Богом. Вон тебя сестры зовут.
– И калошки мои, – задумчиво молвила Паша, подтянув платье и с любопытством разглядывая свои белые с набухшими сизыми венами ноги, обутые в черные резиновые калоши на красной подкладке. – Красивые. Я бы тебе, дедушка, сама эти калошки подарила, да тебе теперь другая обувка нужна. Ну, прощай. – С этими словами она развернулась и двинулась было к дивеевским матушкам, но возле товарища Рогаткина внезапно остановилась и пристально и злобно на него взглянула.
– Тебе бы в театр, – приветливо указал он ей. – Талант пропадает.
Она стояла и молча смотрела на него все с тем же выражением.
– Язык проглотила? – улыбнувшись и показав свои белые крепкие зубы, спросил Пашеньку председатель комиссии.
– Паша! Милая! – уже не сдавленным шепотом, а в полный голос крикнула мать Варвара. – Иди же сюда!
Лицо блаженной между тем менялось, сохло, старилось, и о. Иоанн с сердечным трепетом видел, что на председателя комиссии теперь глядит согбенная мрачная старуха.
– Паша! – потрясенно вскрикнул старец и даже шагнул в ее сторону, по-прежнему держа в руках снятый о. Маркеллином с гробницы голубой покров.
Но было поздно.
Да и кто, собственно говоря, мог бы удержать бедную юродивую, очевидно ведомую в сей миг высшими силами? Пророческий и вместе обличительный дар сошел на нее («Она сейчас в Духе!» – восторженным ужасом захлебнулся кто-то за спиной о. Петра), и, тыча указательным пальцем с грязным ногтем в грудь товарища Рогаткина, блаженная внятно и грозно произносила:
– Зверь. Кровью упьешься и захлебнешься. Зверь. Христу враг. И будет с тобой как со всяким врагом. Вон участь твоя!
Вслед ее указующему персту и сам товарищ Рогаткин, и Ванька Смирнов, и все остальные члены комиссии, кроме фотографа, спешно прилаживавшегося заснять эту сцену, оглянулись и увидели на стене собора, над входной дверью, роспись, представляющую Страшный Суд и мучения низвергнутых в геенну грешников.
Свет яркого декабрьского дня наполнял теперь собор – от сводов купола до подножий мощных четырехгранных столбов, изукрашенных изображениями цветов невиданной красоты и диковинных зверей. И Страшный Суд, на который указывала Пашенька, был виден во всех своих потрясающих благочестивого зрителя подробностях, как то: с заключенным в красный круг Богом-Отцом, с помещенным чуть ниже и тоже в красном круге Иисусом Христом, имеющим по правую от себя руку Богоматерь, по левую – Иоанна Предтечу, а рядом с ними коленопреклоненных Адама и Еву; с ангелами, старательно свивающими свиток неба; с Горним Иерусалимом, сплошь населенным святыми в белых одеждах и золотых нимбах, и со змием, поднимающимся из огненной пасти ада и вокруг толстого туловища перевитого зелеными и красными кольцами, на которых, аки враны, расположились маленькие, черные и даже на вид наглые и трусливые чертенята… Крылатый ангел острым трезубцем старательно пихал в адское пламя трех грешников, причем зубья его орудия впивались в зад одного из них, архиепископа, тогда как два других – царь и монах – покорно шли навстречу своей горестной участи. А в самом аду черный, с черными же и широко раскинутыми крыльями сатана, усадив к себе на колени крошечного человечка, бережно придерживал его левой рукой. Это была душа Иуды, навечно обреченная преисподней. Именно на нее указывала Пашенька, и чтобы, не дай Бог, кто-нибудь невзначай не подумал, что председатель комиссии окажется вместе с праведниками, выстроившимися в очередь у райских врат, предрекала:
– Как раз к дьяволу в руки угодишь.
– Куда я попаду, – ничуть не дрогнув, ответил товарищ Рогаткин, – это еще вопрос. А вот куда ты попадешь – я знаю совершенно точно. Давайте-ка, – призвал он милиционеров, – артисточку эту… Туда, где похолодней. Пусть остынет.
– Зачем?! – страдальчески сморщился старец Боголюбов. – Юродивых даже цари не трогали.
– А нам цари не указ! – отмахнулся Ванька Смирнов. – Мы и царей, – и он быстро провел ребром ладони по своей шее, показывая, как режет монаршее горло острый рабоче-крестьянский нож. – И ты, дед, помалкивай! А то и тебя с ней вместе к чертовой матери отсюдова вон!
Тяжким вздохом ответил народ на упоминание нечистого.
– Пойду цветочки собирать, – сообщала Паша, кланяясь на все стороны и, как маленькая девочка, семеня за милиционером, угрюмым парнем с круглым прыщавым лицом и сросшимися на переносице черными бровями. – Вы меня, дуру, простите. Я вам с луга цветочки принесу.
– Пашенька! – со слезами воскликнула мать Варвара. – На тебе хоть платок теплый.
– Валенки ей, валенки надо, – заговорили вокруг, – околеет ведь в своих калошках. – И уже из рук в руки принялись передавать для блаженной пару подшитых желтой кожей валенок – но и платок, прекрасный платок темно-серого козьего пуха, и валенки, вне всякого сомнения жаркие, будто печь, отвергла Паша, уверявшая священников, дивеевских сестер и весь православный народ, что на дворе нынче теплынь, цветут луга и щебечут Божьи птички.
– Вон солнышко-то какое! – приговаривала она, кивая на окна храма, за которыми сверкал ледяной декабрьский день.
И появившемуся в дверях, красному от мороза о. Маркеллину она сказала:
– А ты, я гляжу, упарился.
Оторопело глянув на нее, он махнул рукой.
– Мне про эту Пашу один человек не так давно рассказывал, – шепнул о. Александр брату, – что нынешним летом видели ее ночью, в Скорбееве, на улице… – Тут он умолк, и в его серых, унаследованных от матушки глазах промелькнуло выражение мучительного недоумения. Словно бы он мирил и никак не мог примирить в себе два противоборствующих начала, одно из которых побуждало его верить во все связанные с блаженной чудесные события, а другое, напротив, объявляло их плодом невежественного народного воображения и без стеснения смеялось над ними.