Литмир - Электронная Библиотека

– Петров! Пропусти…

Оба они – и о. Александр, и часовой Петров – подняли головы и увидели, что с кружевного балкончика смотрит на них Гусев-Лейбзон, вышедший, должно быть, подышать свежим вечерним воздухом.

– Есть, товарищ Гусев! – прокричал вслед покинувшему балкон командиру Петров, убрал с дороги о. Александра винтовку и подсказал: – Как на второй етаж взойдешь – дверь налево. Ступай.

«Прошу садиться», – движением рыжей головы указал Гусев-Лейбзон на стул возле стола, за которым он сам сидел в деревянном кресле с высокой резной спинкой, наверняка – как, собственно, и весь дом – брошенном спешно отбывшим в Париж господином Козловым.

Не странно ли, усаживаясь, подумал о. Александр, что этот рыжий человек с зелеными глазами в рыжих ресницах, с чуть вывернутой нижней пухлой губой (неоспоримым признаком грубой чувственности) в чужом доме ведет себя полноправным хозяином – вроде самого господина Козлова в тот памятный вечер, когда в зале на первом этаже, в углу, тихо и скромно сидел ангел? Не странно ли, что он извлекает из шкафа коробку роскошных папирос, сообщая со смехом, что за несколько лет в этом доме никто ничего как следует не искал? Не странно ли, что из письменного прибора на столе он уверенно берет маленький ножичек, ловко вскрывает им коробку и, как свою, прихватывает нижней пухлой губой и верхней, тонкой, папиросу с длинным мундштуком и вторую такую же любезно предлагает о. Александру? И не странно ли, что после разгрома монастыря, убийства Михея и ареста старца Боголюбова он как ни в чем ни бывало, вполне по-свойски, жалуется случайному собеседнику на непреодолимую тягу к табакокурению, решительно запрещенному ему врачами еще с юных лет? Предрасположенность к туберкулезу, знаете ли. А тут еще вместо Ниццы или Крыма два года Нарымского края… Край морозов и скорби, лютых ветров и слез. Не найти в чистом поле милых глазу берез. Стихи?

Отец Александр, проклиная себя, принял предложенную злодеем папиросу. Табак, в самом деле, отменный. Несколько суховат от долгого заточения в шкафу, в котором господин Козлов хранил свои запасы. В подобных случаях книга по домоводству рекомендует чуть сбрызнуть водой, предварительно настоянной на черносливе и перепонках грецких орехов. С другой стороны, совместное курение имеет иногда то преимущество, что устанавливает подобие знакомства между совершенно разными людьми. Между Боголюбовым и Лейбзоном, к примеру, отчего первому возможно будет несколько легче обратиться ко второму с просьбой, ради которой, собственно, он и явился в дом господина Козлова.

Так же и разговор о стихах. Рыжий собеседник о. Александра признался в поэтических порывах, появление коих он отмечает в себе лет, наверное, с тринадцати – с периода активного полового созревания. Брожение крови – начало поэзии, не так ли? Отец Александр неопределенно пожал плечами. Береза, кстати, полнейшая ерунда, она, если желаете, чудовищная липа, результат натужной подгонки к слезам. Слез-берез. Все эти стократ воспетые русские березы не стоят одной хорошей папиросы. Как, впрочем, и все красоты среднерусской природы, по счастью, обреченной в связи с грядущим и беспощадным натиском городов. Есть, кстати, намерения соорудить в Сотникове большой лесоперерабатывающий завод и протянуть сюда железнодорожную ветку, что означает, в частности, конец здешней вековой дреме. Пора просыпаться, граждане! Гусев-Лейбзон откашлялся и сладко потянулся в деревянном кресле с высокой спинкой, в котором наверняка сиживал господин Козлов и, глядя из окна на крыши града Сотникова и проблескивающую вдали Покшу, курил прекрасный табак и размышлял о достойной партии для своей дочери, чей ангельский облик хранился в душе о. Александра, несмотря на многие годы его ничем не омраченной супружеской жизни. Березы, слезы – лирика, дорогой товарищ. Есть стихи иные.

– Нет больше радости, – отчеканил Гусев, давя папиросу в чугунную пепельницу, украшенную косматой головой льва, – нет лучших музык… ничего, ничего, привыкайте… – заметил он, увидев, должно быть, мелькнувшую на лице о. Александра скептическую насмешку, – как хруст ломаемых жизней и костей. – Он повторил, нацелив зеленый взгляд на ошеломленного слушателя. – …хруст ломаемых жизней и костей. Вот отчего, когда томятся наши взоры, и начинает буйно страсть в груди вскипать, черкнуть мне хочется на вашем приговоре одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»

Он лихорадочно схватил чистый лист бумаги, ручку, макнул перо в чернильницу (тоже, кстати, чугунную, тоже украшенную головой льва, правда, с отверстием в ней и откинутой сейчас крышечкой и несомненно составлявшую пару с пепельницей) и с видимым наслаждением начертал эти слова: «К стенке! Расстрелять!», поставив под ними замысловатую подпись, а также день, месяц и год. «А вверху фамилии впишет, – похолодел о. Александр. – Боголюбов Иван Маркович… Боголюбов Петр Иванович… И Боголюбов Александр Иванович… И вся поэзия».

– Ну, – покашливая и успокаиваясь, спросил Гусев, – как вам стишки?

– Жутковатые, – осторожно отозвался о. Александр. – И даже как-то странно…

Он замялся.

Со стороны автора последовало, во-первых, пожелание не робеть, высказанное самым благожелательным тоном, а, во-вторых, предложение выкурить еще одну папиросу из запасов бывшего домовладельца. Мимоходом сделано было замечание, что тщетны попытки господина Козлова укрыться от революции. Мы начали в России, завершим в Европе. Через год-два предлагаю прогулку по Елисейским полям.

Гусев-Лейбзон набросил на плечи черную кожаную куртку. Прохладно. Он подошел к окну и довольно долго разглядывал открывшиеся перед ним виды Сотникова, Покшу, луга за ней, уже покрытые вечерней мглой.

– Как это все, – он медленно опустился в кресло с гримасой отвращения на лице, – убого. И только одно средство вдохнуть в эту тупую, косную, сонную глушь новую жизнь…

– Какое же?» – едва слышно спросил о. Александр.

Вместо ответа Гусев-Лейбзон перекинул ему через стол лист бумаги с заключительными словами его кровавых виршей и его же витиеватой подписью под ними.

– И вы полагаете, – о. Александр поспешно схватил папиросу, закурил, стараясь при этом смотреть мимо рыжего, покашливающего человека, – что у вас есть право?.. – Боясь договорить, он молча указал на слова, не оставляющие никакой надежды: «К стенке! Расстрелять!»

Зеленые, в рыжих ресницах глаза взглянули на него с выражением брезгливого превосходства.

– Право, – сказал Гусев, – в наше время есть всего лишь выражение неограниченной власти. В данном случае и в данном месте – моей.

В груди о. Александра вспыхнуло, он отбросил всякую осторожность.

– Неограниченная власть в конце концов рождает в человеке радость от убийства себе подобных. И тогда хруст ломаемых костей и жизней действительно становится лучшей музыкой. Но хрипы застенка, стоны пыточной, вопли подвешенных на дыбе… – Он замолчал.

– Дальше, дальше! – с улыбкой поощрил его Гусев. – Weiter, как говорят наши друзья-немцы.

– Эту музыку, – с усилием вымолвил о. Александр, – любит дьявол.

Заливистый тонкий хохот прозвучал в ответ, вскоре, однако, прерванный приступом кашля. Отсмеявшись и откашлявшись, Гусев-Лейбзон объявил, что не имеет ни малейшего понятия как о вкусах дьявола, так и о вкусах его вечного соперника Господа Бога, поскольку оба они принадлежат к наиболее неудачным созданиями человеческого воображения. Но почему бы, кстати, не допустить, что мучительная казнь преступившего Закон грешника доставляет Создателю неизъяснимое удовольствие, сравнимое, быть может, с почесыванием его старческих пяток, а смерть какого-нибудь невинного праведника приводит в неописуемый восторг господина дьявола – словно ему только что удалось полноценное соитие с прехорошенькой ведьмочкой?

– Хотя, – еще раз откашлявшись в платок и затем внимательно осмотрев его с обеих сторон, добавил Гусев, – ни Бога, ни дьявола… Лишнее. Всего лишь вздох отупевшей твари. И – соответственно – полное и окончательное уничтожение отжившей свой век церкви, к чему, собственно мы и приступили в Сотникове. Я вас огорчил?

164
{"b":"135142","o":1}