В отличии от мрачного Прошибякина Дима Ковалев казался человеком, вовсе не лишенным обаяния. Во всяком случае, он не только не буравил доктора взглядом, а напротив – стеснительно уводил глаза в сторону, проникновенно благодарил Сергея Павловича за хлопоты («Владыка шалит, а нам с вами заботы», – говорил Дима, улыбаясь и вполне по-свойски грозя митрополиту пальцем) и спрашивал, не нужна ли какая-нибудь помощь в дальнейшем лечении – с тем, чтобы Антонин прибыл в Женеву, как огурчик.
– Нет, – буркнул Сергей Павлович с ненавистью к симпатичному Диме, отвратительному Прошибякину и сгнившему на корню митрополиту, которого надо было срочно превратить в свеженький огурец.
– Ну да, ну да, – понимающе закивал Дима Ковалев, – врачи не любят, когда к ним суются… А вы, кстати, где трудитесь? Ах, на «Скорой»! Вы, стало быть, по нашему зову к нам спешите… Читал я недавно один славненький стишок про «Скорую». Ноль три, ноль три, спаси меня, спаси… что-то в этом роде. Мне понравилось. А Николаю Ивановичу вы родной племянник? Ах, внучатый! И что ж – братья у него были или сестры? То есть вы сами-то от какой, так сказать, ветви – мужской или женской?
– Два брата, – мстительно сказал Сергей Павлович. – Оба священники.
– Ну да, ну да, я что-то слышал… Николай Иванович у нас в некотором роде Мафусаил и уж совершенно точно – кладезь бесценного опыта.
Сергей Павлович в упор глянул на Ковалева.
– Петр Иванович Боголюбов, мой дед, в тридцать седьмом был расстрелян.
– Ну да, ну да, – соболезнуя, покачал головой Дима и отвел глаза. – Страшное время. Николай Иванович рассказывал, я припоминаю…
И Прошибякин свое слово промолвил:
– Времечко было лихое.
И Антонин, возведя взор к Распятому, перекрестился.
– Покой, Господи, душу раба Твоего, Петра… Я как вернусь, – бессильно повел он рукой в сторону Сергея Павловича, – непременно по вашему дедушке отслужу панихидку. Но вы напоминайте, не стесняйтесь. У нас тут жизнь, видите, такая, что любую память отшибет.
– Давайте-ка, Феодосий Григорьевич, я вас уколю, и мы с вами до утра простимся.
– Ну да, ну да, – заторопился Дима Ковалев, – надо лечить, надо… А мы, собственно, уже все. Не будем мешать. Пакетик наш не забудьте, владыка.
– Я ему узелок на память завяжу, – твердо пообещал Прошибякин.
– Вот бисовы дети, – бодрым, звучным голосом сказал митрополит, как только за гостями захлопнулась дверь. – Из гроба подымут и заставят служить Советскому Союзу.
5
Вечером, в семь часов, на станции метро «Пушкинская», в центре зала, Сергей Павлович ждал Аню.
Едва он встал напротив перехода на «Горьковскую», как тут же понял, что трудно было ему выбрать для встречи более неудачное время и место. Три человеческих потока, сталкиваясь и образуя нечто вроде водоворота, непрерывно текли перед ним – справа, со стороны эскалатора стремился один, по ступенькам перехода стекал другой, ему навстречу поднимался третий. Час пик был в разгаре. Не зная, откуда появится Аня, Сергей Павлович то глядел прямо перед собой, то поворачивал голову направо, то вдруг, холодея от ужасного предположения, что он ее попросту прозевал, разворачивался влево и пристально всматривался в бегущих к поездам людей. Тяжкий гул катился по подземелью, одетому в камень. С воем, свистом и грохотом вырывались из тоннелей и причаливали к платформам составы; с глухим стуком смыкались двери вагонов; и вдруг, перекрывая голоса, шорохи и топот разбухающей на глазах толпы, гремело по радио известие, что на прибывающий поезд посадки не будет… «Нет посадки на поезд! – надрывался злой женский голос. – Отойдите от края платформы!»
Сергей Павлович вздрагивал, озирался и еще теснее прижимался спиной к колонне, словно боясь, что его оторвет и увлечет за собой плывущая рядом с ним мрачная человеческая река. Высматривая Аню, он мгновенным взором выхватывал из толпы лица, мужские и женские, молодые и старые, и с гнетущим чувством отмечал общее почти для всех выражение враждебной замкнутости, зачастую просверкивающее обращенной ко всему миру ненавистью. Он видел девушку, почти девочку лет, наверное, семнадцати, страшно озябшую в легкой курточке (наверху крепко подморозило), с черными кругами под глазами; горбуна с несоразмерным его силам огромным портфелем в руке; двух милиционеров с болтающимися у пояса дубинками, деловито влекущих за собой пьяного мужичка с поникшей головой и подгибающимися на каждом шагу ногами; кавказца с густой шевелюрой и ушами цвета только что сваренного рака; одетого в рваный красный пиджак и синие спортивные брюки бомжа с «авоськой», из которой торчала заткнутая обрывком газеты поллитровка; женщину с выбившимися из-под платка седыми прядями, напряженно наморщенным лбом и беззвучно шевелящимися губами; компанию молодых людей, похожих друг на друга, как братья: все примерно одного роста, с толстыми шеями борцов, коротко стрижеными затылками и в кожаных, на меху, куртках – не так давно расплодившиеся в Москве «быки», кошмар мелких торговцев и кооператоров; старика со слезящимися глазами, генерала в папахе, мальчишку со злобной мордочкой волчонка, грузную старуху, истекающую пóтом не столько от духоты подземелья, сколько от страха перед толпой…
Кто-то тронул его за плечо. Он повернулся с улыбкой, ожидая увидеть Аню, – однако оказалась перед ним странного вида особа в летней широкополой шляпе, зимнем пальто с воротником из потертой чернобурки и спящим у нее на руках ребенком.
– Мальчик болен, – требовательно сказала она. – А денег нет.
Последние дни Сергей Павлович ощущал себя Крезом – так щедро вознаградил его труды благополучно отбывший в Женеву и европейские столицы Антонин. И он безмолвно полез в карман за подаянием – но мальчик, очнувшись, медленно открыл глаза и уставил на Сергея Павловича тяжелый мутный взгляд олигофрена. Доктор выругался. Опоила, сука.
– Ты его убьешь, дрянь ты поганая. Его в больницу надо. И немедленно.
– Жлоб, – прошипела она. – Денег пожалел. – И, развернувшись, пошла прочь.
– Да постой ты! – крикнул он и тут почувствовал за своей спиной Аню.
– Здравствуйте, Сергей Павлович, – молвила она. – С кем это вы здесь воюете?
С этого мига внезапно и бесповоротно началась для Сергея Павловича другая жизнь, просветленная присутствием в ней Ани. Он поражался: слеп он был, что ли, минувшей осенью в «Ключах» или внешний и внутренний его взор еще затмевала Людмила Донатовна? Как он мог проглядеть эту милую чистоту, эту кротость и эту нежность, сжимающую душу сильнее всякой красоты? И как он осмелился лезть к ней своими пьяными и грязными губами? Или он мертв был тогда, перед нечаянной для него, но несомненно предуготовленной встречей с преподобным Симеоном, сшедшим с Небес на край болота, дабы указать ему путь и свет, а ныне ожил и обрел счастливую способность видеть, надеяться и любить?
– Аня, – восхищенно сказал он. – А я было думал, что вы не придете.
– Но я обещала, – отвечала она, и Сергей Павлович не мог налюбоваться мягким светом ее глаз.
Вокруг по-прежнему кипела толпа, однако теперь в ней чудесным образом исчезла прежняя враждебность всех ко всем. Совершенно незнакомые им люди, например, этот достойный человек в хорошей, новой куртке и пыжиковой шапке, или эта славная женщина в черной каракулевой шубке, заботливая мать и верная жена, поглядывали на них и особенно – ему казалось – на Аню с нескрываемой доброжелательностью. И они были несомненно правы, ибо, по мнению Сергея Павловича, завидев Аню, всякий должен был ощутить казалось бы вовсе беспричинную радость и лишь несколько погодя, связав причину и следствие, молвить про себя: «Умыла душу, дай Бог ей здоровья и мужа хорошего». – «Я и есть ее будущий муж», – хотел бы с уверенностью объявить он, но ледяной волной накатывало на него трезвое и страшное соображение: а что он вообще знает о ней? Пусть, скорее всего, она не замужем. Однако разве ее внешняя свобода исключает несвободу внутреннюю – в самом высшем и чистом смысле этих непереносимых для Сергея Павловича слов? Она любит и любима – и в таком случае зачем ей он, потрепанный жизнью, с легкими, пожелтевшими от табака, печенью, ожиревшей от алкоголя, и сердцем, опустошенным Людмилой Донатовной? И что, в самом деле, может он предложить ей? Комнатку в убогой папиной квартирке? Кухню с тараканами? Нищенскую зарплату скоропомощного врача? Ах, что объяснять. Жалкий Адам. Жалкий. Он еще и еще повторил это слово, всякий раз все глубже вонзая его в себя. Он даже вслух, кажется, произнес его.