Любопытно суждение В. Шубарта о разных истоках атеизма у западного европейца и русского: <Европеец – атеист из эгоизма и очерствелости сердца. Он признает только себя. В своей самонадеянности он не терпит никаких богов. Русский становится атеистом из противоположных побуждений: из сострадания к твари земной. В своем вселенском чувстве он простирает взор далеко за пределы своего <я>. Он больше не хочет совместить страдания, которые видит вокруг себя, с благостью Бога. Он уже не может справиться с проблемой нищеты. Он, как Иван Карамазов, теряет веру в Бога из-за слезы невинно страдающего ребенка. Из сострадания к испытывающим мучения русский становится ненавистником Бога. Поэтому для русских безбожников нет ничего более ненавистного, как попытка теодицеи – оправдания и почитания "милостивого Бога">64.
"Токвиль А. де. Демократия в Америке. М., 1992, с. 465, 497. "Леонтьев К.Н. Цветущая сложность. Избранные статьи. М., 1992, с. 138.
^См. Шубарт В. Европа и душа Востока. М., 1997, с. 157-158.
-2528 49
Вряд ли исторично через одну и ту же призму оценивать западноевропейскую и русскую государственность, в основание которых положены различные идеи. Однако в современном обществоведении <так и не разработана методология, с помощью которой можно адекватно описывать, изучать, анализировать феномен русского государства>. К такому выводу приводят Ю. Пивоварова его научная добросовестность, эрудиция и широкая социологическая панорама, в которой он предпринял выделяющееся исследование, предварив его словами: <Большинство исследователей даже не подозревает, что <Русское государство> есть нечто в высшей степени специфическое. И оно весьма отличается от того, что мы привыкли называть государством>65. Сам автор расширил до абсолютного предела ту философскую парадигму, которую только мог позволить позитивистский подход, и, возможно, последовал призыву "Жака Ле Гоффа и школы <Анналов>: понять и признать при изучении прошлого, что люди того времени или той цивилизации были <другими>.
Уже этого оказалось достаточно, чтобы признать, что в русской цивилизации не могла возникнуть <проблематика автономии индивида, прав человека> в западном секулярном измерении, ибо вместо Rechtstaat (правового государства) строится <государство правды>, которое, по словам М. Шахматова, <есть подчинение государства началу вечности>, в чем первостепенное значение имеет <преемство благодати от Бога>. Но такое же отношение к власти было свойственно и христианской Западной Европе, о которой Ле Гофф писал:
<Не сознавая ясно того, сколь одержимы были люди Средневековья жаждой спасения и страхом перед адом, совершенно нельзя понять их ментальноеT, а без этого неразрешимой загадкой останется поразительная нехватка у них жажды жизни, энергии и стремления к богатству, ибо даже наиболее алчные до земных благ в конце концов, хотя бы и на смертном одре, выражали презрение к миру, а такой умственный настрой, мешавший накоплению богатства, отнюдь не приближал средневековых людей в психологическом и материальном отношении к капитализму>66: Это показывает непреемственость сегодняшнего сознания христианскому. И Пивоваров признает это, соглашаясь с К. Шмиттом, который определяет современное государство (state) как продукт исключительно XVI-XX веков, то есть не преемственный христианской Европе, а вышедший <из Ренессанса, Гуманизма, Реформации и Контрреформации>, <продукт по преимуществу религиозной конфессиональной войны>, ее <преодоление посредством нейтрализации и секуляризации конфессиональных фронтов, то есть детеологизации>.
65 Пивоваров Ю.С. Русская власть и исторические типы ее осмысления//Полития, М., 2000-2001, № 4, с. 5-35.
66 Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992, с. 176.
50
Пивоваров подытоживает: организация общества в современное достигнута не верой, но, наоборот, <выходом государства из сферы религиозного>. Этим принципиальным признанием, что современное государство – это отход от христианской веры к <объективному разуму>, Ю. Пивоваров характеризует Запад так же, как настоящая книга, хотя его отношение к этому факту противоположное. Попытки компенсировать свою достойную научную честность экивоками <Бог не совсем был изгнан из этого brave new world, он перестал быть смысловым центром этого мира> не могут оправдать детище либерализма: Бог если не изгнан, то вытеснен.
Что же Россия? Пивоваров приводит весьма уместно и толкование митрополита Илариона категории <правда>, которая, в отличие от <права>, есть <и истина, и добродетель, и справедливость, и закон> – это тождество греха и преступления, а значит, неразрывная связь идеи государственной жизни с идеалами жизни вечной. Неслучайно и Н. Бердяев приводит слова Св. Александра Невского, как все еще характерные для России и русских в XIX веке: <Не в силе Бог, а в правде>. Но эта <правда>, роняет Пивоваров, <заблокировала на столетия возможность появления права в европейском смысле слова… Ибо религиозно-нравственное начало растворяет в себе начало юридическое>. Однако слишком сложен вопрос о том, что именно <растворило> – греховность человека, предопределенная эсхатологически, или антиномия допетровской и постпетровской России, где
все смешалось. .
Однако не все, что Пивоварову представляется смешением, является таковым. Он удивляется Карамзину, сочетающему буквально библейский образ идеального самодержавия с политической критикой в адрес реальных <помазанников>. Она же характерна якобы лишь для европейской свободы и культуры Нового времени, и ее <совершенно невозможно представить в рамках той культуры, которая выработала идею сакральной власти>. Стоит ли представлять, исходя из либеральных стереотипов, может, лучше заставить себя открыть Священное Писание, которое и родило идею сакральной власти? С его страниц пророки извергают пламя и гнев на <нечестивых> царей и <нечестивые> царствования – по принципиальности осуждения немыслимые не только при Карле V, но и при Клинтоне, о чем предупреждал де Токвиль. Разве Св. Иоанн Предтеча не обличал громогласно Ирода? А псковский старец Филофей, требующий взять ответственность за грехи и в эсхатологических тонах предупреждающий Василия, что последний в поднебесной православный царь обязан <держать царство в страхе Божием>? А митрополит Филипп, не побоявшийся гнева Грозного, – это тоже наследие конституции?
Сама Россия никогда не соответствовала собственному идеалу <Святой Руси>, она грешила против собственного основания, а прибегнув к западному опыту, рождала опять что-то свое, полное внут-
4* 51
ренних противоречий. Прав Ю. Пивоваров, отмечая связь и перекличку чисто русских и западных идей как у славянофилов, так и либералов, как прав и в своей <уверенности>, что причина своеобразия России – <что-то субстанциальное>, о чем он так безнадежно грустит. Н. Бердяев также отметил во всей без исключения русской общественной мысли XIX века эсхатологичность, поскольку в ней было все: и <бурное стремление к прогрессу, к революции, к последним результатам мировой цивилизации, к социализму, и вместе с тем глубокое и острое сознание пустоты, уродства, бездушия и мещанства всех результатов мирового прогресса, революции, цивилизации>67. Все не по-западному в душе даже неистового русского революционера потому, что собирательная русская душа уверовала в христианскую проповедь, осязательно-мистической точкой опоры которой, как выделил К. Леонтьев, есть вера в то, <что на земле все неверно и все неважно, все недолговечно, а действительность и вековечность настанут после гибели земли и всего живущего на ней>68.
Русская власть не более и не менее соответствовала идеалу Правды, чем западная, но контраст между неотреченным идеалом и реальностью был более значителен. Правда и то, что самодержавие последовательно утрачивало свое православное содержание, созданная огромная бюрократическая прослойка и привилегированный слой вестернизировались и <русская власть> оторвалась от сознания и жизни народа, потерявшего ощущение связи со своим государством и государем. Возможно, это, среди прочего, также мучило Л.Н. Толстого. Православная церковь из религиозной совести во многом Петром была превращена в институт государства, что уже точно не было русским явлением. В смуте начала XX века ее глас не зазвучал, не обратился, по образному выражению И. Солоневича, <в равной мере к тому, кто не хотел выпустить из рук розгу, и к тому, кто уже держал наготове бомбу>.