Хозяин как-то странно воодушевлялся. Во всей его сильной, мускулистой фигуре видно было страстное возбуждение. Он вспыхнул весь, страсть горела в его глазах… И мне захотелось окатить его холодным душем. Очень сухо и с достоинством я сказала:
– Вы ошибаетесь, сударь. Вы думаете, что разговариваете со своими прежними горничными. Вы должны знать, что имеете дело с честной девушкой.
И чтобы доказать, до какой степени я была оскорблена, я прибавила:
– Вы заслужили, сударь, чтобы я все это рассказала нашей супруге.
И я сделала движение, чтобы уйти. Барин быстро схватил меня за руку.
– Нет… нет!.. – лепетал он…
Я и сама не знаю, как мне удалось все это сказать и не расхохотаться.
Он был бесконечно смешон: как-то весь размяк, раскрыл рот, лицо приняло какое-то глупое и трусливое выражение. Он стоял молча и почесывал себе затылок.
Вблизи нас стояло старое грушевое дерево, широко раскинув свои ветви, покрытые лишаями и мхами, несколько груш висело над самой головой. Где-то по соседству насмешливо прокричала ворона. Притаившись у куста, кошка отмахивалась лапкой от шмеля. Молчание становилось все более тягостным для хозяина… Наконец, после невероятных усилий он с какой-то смешной гримасой спросил у меня:
– Любите вы груши, Селестина?
– Да, барин.
Я не сдавалась и отвечала тоном полного равнодушия.
Из боязни быть замеченным женой он колебался несколько секунд. И вдруг, как маленький воришка, быстро сорвал грушу с дерева и дал ее мне. Ах как он был жалок!.. Его колени сгибались, рука дрожала…
– Возьмите, Селестина, спрячьте ее в своем переднике. Ведь вам на кухне никогда не дают груш?..
– Нет, барин.
– Ну хорошо… я вам еще буду давать… иногда… потому что… потому что… я хочу, чтобы вы были счастливы…
Искренность и пыл его страсти, застенчивость, неловкие движения, смущенная речь и сила, все это привело меня в умиление. Смягчив немного выражение своего лица и улыбаясь, я сказала ему:
– О, Господи!.. Если бы барыня вас увидела!
Он смутился сначала, но, так как нас отделяли от дома густые каштаны, то он скоро оправился и, радуясь тому, что я стала менее сурова, воскликнул:
– Ну что барыня?.. Ну что?.. Смеюсь я над барыней. Надоела она мне… ах как надоела!..
Я строго заметила:
– Вы не правы, барин… вы не справедливы – барыня очень милая женщина.
Он подскочил:
– Очень милая? Она? Ах, Боже мой! Да вы не знаете, что она сделала? Ведь она отравила мне жизнь. Чем я стал из-за нее? Ведь надо мной везде смеются… и все из-за жены… Моя жена?.. Ведь это… это… корова… да, Селестина, корова… корова… корова!..
Я ему стала читать мораль. Лицемерно расхваливала энергию, хозяйственность и все другие добродетели барыни. Он раздраженно прерывал меня:
– Нет, нет!.. Корова… Корова!..
Я, наконец, успокоила его немного. Бедный! Я им играла с удивительной легкостью. Одного моего взгляда было довольно, чтобы он перешел от гнева к умилению.
– О! Вы такая мягкая, – заговорил он, – такая воспитанная… и такая добрая, должно быть!.. А посмотрите на эту корову!
– Перестаньте, барин… перестаньте!..
Он снова начал:
– Вы такая мягкая… А ведь вы только горничная.
Он подошел ко мне и очень тихо сказал:
– Если бы вы хотели, Селестина…
– Если бы я хотела… чего?..
– Если бы вы хотели… вы сами знаете… вы сами знаете…
– Вы хотели бы, может быть, изменять своей жене со мной?
Он не понял выражения моего лица. Он стоял с выпученными глазами, с раздувшимися венами на шее и влажными губами. Глухим голосом он ответил:
– Ну да!.. Ну да, конечно!..
– Вы об этом не думаете, барин!
– Я только об этом и думаю, Селестина.
Он весь покраснел.
– Ах, барин, вы опять начинаете…
Он хотел схватить меня за руки и притянуть к себе.
– Ну, да… – бормотал он. – Я опять начинаю. Я опять начинаю… потому что… потому что… я без ума от вас… от тебя, Селестина, потому что я думаю только об этом, потому что я не сплю по ночам, потому что я совсем заболел. И не бойтесь меня. Я не зверь… я… я… вам ребенка не сделаю… клянусь вам. Я… я… мы… мы…
– Замолчите, сударь, и на этот раз я все расскажу вашей жене. Что если бы кто-нибудь увидел вас в саду в таком состоянии?
Он остановился, как пришибленный. У него был какой-то сокрушенный, пристыженный, глупый вид, и он не знал, что делать со своими руками, глазами, куда девать свое тело. Он смотрел на землю у своих ног, на старую грушу, на сад и ничего не видел. Наконец, он снова нагнулся над повалившимися георгинами и, вздыхая, заговорил:
– Я вам только что сказал, Селестина. Я вам сказал это… очень просто… Какая я старая скотина!.. Не нужно этого… и барыне не нужно говорить. Ведь правда: что если бы кто-нибудь увидел нас в саду?
Я едва удержалась от смеха.
Да, мне хотелось смеяться, но и еще какое-то чувство шевелилось у меня в груди… что-то – как бы это выразить? – что-то материнское. Правда, удовольствия мало было бы спать с хозяином… К тому же одним больше или меньше, разве это могло иметь значение? Но я могла ему дать счастье, и я была бы рада этому, потому что в любви давать счастье другим, может быть, приятнее, чем получать его. Даже тогда, когда наше тело остается нечувствительным к ласкам, мы испытываем огромное наслаждение, когда в наших объятиях мы видим мужчину, совершенно обессиленного, беспомощно вращающего своими глазами… Забавно также посмотреть, что будет с хозяйкой. Подождем немного.
Хозяин целый день не выходил из дому. Он подвязал свои георгины, а после обеда с ожесточением больше четырех часов колол дрова в сарае. С какой-то гордостью я прислушивалась из прачечной к сильным ударам колуна по железным клиньям.
Вчера барин с барыней весь день после обеда провели в Лувье. Барину нужно было повидать своего поверенного, а барыне свою портниху. Ее портниху!
Я воспользовалась этой передышкой, чтобы побывать у Розы, которую я не видела с того памятного воскресенья. Я была также не прочь познакомиться с капитаном Може…
Вот уж действительно редкий тип, доложу я вам. Представьте себе голову карпа с седыми усами и бородкой. Очень сухой, нервный, подвижный, он никогда на одном месте не сидит; он вечно работает то в саду, то в своей маленькой столярной мастерской, напевая военные песни или подражая полковой трубе.
У него красивый, старый сад, разбитый на четырехугольники, со старомодными цветами, которые можно встретить еще только в захолустных деревнях у очень старых священников.
Когда я пришла, Роза сидела под тенистой акацией за деревенским столом, на котором стояла ее корзинка с работой, и штопала чулки, а капитан, сидя на корточках на одной из лужаек, в какой-то старинной полицейской фуражке на голове, затыкал дыры в старой лейке.
Меня приняли очень радушно. Роза приказала мальчику, который полол грядку с маргаритками, принести бутылку с настойкой и стаканы.
После первого обмена приветствиями капитан спросил у меня:
– Ну что, ваш Ланлер еще не лопнул? Да! Вы можете гордиться, вы служите у знаменитого обжоры. Мне очень жаль вас, моя дорогая.
Он мне рассказал, что раньше они с моим хозяином жили добрыми соседями и неразлучными друзьями. Ссора из-за Розы сделала их смертельными врагами. Мой хозяин упрекал капитана за то, что он унижает свое достоинство, сажая с собою за стол свою прислугу.
Прерывая свой рассказ, капитан как бы призвал меня в свидетели.
– С собой за стол! Ну а если я хочу класть ее с собой в постель?.. Что… я и на это права не имею?.. Разве это его дело?
– Конечно, нет, господин капитан.
Роза каким-то стыдливым голосом прибавила:
– Совсем одинокий человек, не правда ли?.. Это так естественно.
После этой пресловутой ссоры, которая едва не закончилась дракой, прежние друзья не перестают судиться друг с другом.
– Все каменья из моего сада, – заявил капитан, – я бросаю через ограду в сад Ланлера. Они попадают в парники, в окна… что ж!.. тем лучше… Ах, какая это свинья! Впрочем, вы сами увидите.