– Не так ли? Человек одинокий, да еще с прихотями. Да и так много работы. Непременно придется взять мальчика на помощь…
Этой Розе повезло… Я тоже часто мечтала о службе у старика. Это отвратительно… Но спокойно, по крайней мере, да и будущее обеспечено… Хоть бы и капитан, даже с прихотями… Как смешны они должны быть оба под одеялом!
Во всей местности, по которой мы проходим, право, нет ничего красивого. Ничего похожего на бульвар Мальзерб. Улицы грязные, узкие, кривые, дома ветхие, черные, подгнившие, этажи выступают друг над другом на старинный лад. Среди встречающейся публики ни одного красивого лица. В этой местности занимаются башмачным промыслом. И очень многие, которые не успели за неделю исполнить заказ, заканчивают его теперь. Через окна я вижу эти бедные, исхудавшие лица, согнутые спины и черные руки, которые стучат по кожаным подошвам.
Вся местность погружена в какую-то глубокую печаль… Настоящая тюрьма.
Но вот лавочница стоит у своего крыльца, улыбается нам и кланяется:
– Вы к поздней обедне? Я ходила к ранней… Вы еще успеете. Может быть, зайдете на минуточку?
Роза благодарит. Она мне советует остерегаться лавочницы, – это злая женщина и злословит про всех… настоящая ведьма! Затем она начинает перечислять добродетели своего хозяина и прелесть ее службы… Я спрашиваю у нее:
– Значит, у капитана нет семьи?
– Нет семьи? – вскрикнула она. – Конечно, моя милая, вы не здешняя. Ах, есть ли у него семья? Самая настоящая! Целая куча племянниц и двоюродных сестер. Все бездельники, голые, нищие… Как они его объедали… обкрадывали, нужно было посмотреть! Одна мерзость! Конечно, я навела порядок… очистила дом от всей этой сволочи… Да, моя дорогая, без меня капитан бы с сумой теперь ходил… Ах! Бедный человек! Теперь-то, поди, доволен…
Я продолжаю иронизировать; впрочем, она меня не понимает.
– Что, мадемуазель Роза, завещание-то он верно в вашу пользу напишет?
Она на это осторожно ответила:
– Хозяин поступит так, как он сам знает… Он свободен… Уж я, конечно, на него влиять не буду. Я у него служу из преданности к нему… Но он сам понимает… Он видит, кто его любит, кто за ним ухаживает, кто корыстно о нем заботится. Не думайте, что он так глуп, как некоторые о нем говорят… И больше всех госпожа Ланлер. Чего она только о нас не болтает! Он, напротив, Селестина, хитрый человек, себе на уме…
Во время этой красноречивой защиты капитана мы подошли к церкви.
Толстуха Роза не покидает меня. Она заставляет сесть рядом с ней и начинает бормотать молитвы, класть земные поклоны и креститься… Ах, что это за церковь! Своими толстыми балками, которые поддерживают шатающийся свод, она напоминает сарай. А публика кашляет, плюет, двигает скамейками и стульями, точь-в-точь как в деревенском кабаке. Лица у всех глупые, невежественные и рты, искривленные злобой и ненавистью. Это все бедняки, которые пришли жаловаться Богу на других. Мне трудно овладеть собой, мне как-то холодно, не по душе… Это, может быть, потому, что в церкви нет органа. Звуки органа захватывают меня всю. Я себя так чувствую, когда я люблю. Если бы я всегда слышала звуки органа, я, вероятно, никогда не грешила бы… Здесь вместо органа бренчит на жалком, расстроенном рояле какая-то дама с голубыми глазами, с черной маленькой шалью на плечах. А публика все кашляет и плюет, и этот шум заглушает псалмопение священника и детского хора. И как тут скверно пахнет! Какой-то смешанный запах навоза, хлеба, земли, гнилой соломы, мокрой кожи и ладана… Право, они плохо воспитаны тут, в провинции!
Обедня долго тянется, и я начинаю скучать. Мне, кроме того, надоело общество этих грубых людей, которые к тому же так мало внимания обращают на меня. Ни одного красивого лица, ни одного красивого туалета, на котором глаз мог бы отдохнуть. Никогда я так хорошо не понимала, что я создана для изящества и для шика… Вместо восторга, как во время обедни в Париже, во мне поднимается чувство протеста. Чтобы рассеяться, начинаю внимательно следить за движениями священника, который служит. Тоже утешение! Это здоровенный детина, очень молодой, с вульгарным лицом кирпичного цвета. Волосы растрепанные, челюсти хищника, губы обжоры, отвратительные маленькие глазки и темные мешки под глазами. Как нетрудно разгадать его! То-то, должно быть, на еду тратится человек! А на исповеди… сколько пошлостей, наверное, говорит женщинам! Заметив, что я смотрю на него, Роза наклонилась ко мне и очень тихо сказала:
– Это новый викарий… рекомендую. Никто так не исповедует женщин, как он. Настоятель – тот святой человек, это верно, но он слишком строг… Ну а новый викарий..
Она прищелкнула языком и опять принялась за молитвы, наклонив голову над молитвенником.
Нет, этот новый викарий мне не понравился. У него вид грязного и грубого человека. Он скорее похож на извозчика, чем на священника. А мне бы побольше тонкости, поэзии, чего-нибудь изящного и белые руки. Я люблю, чтобы мужчины были мягкие, изящные, как Жан…
После обедни Роза меня тащит к лавочнице. Наскоро и таинственно она мне объясняет, что с ней нужно быть в хороших отношениях и что вся прислуга ищет ее расположения.
Эта тоже маленькая толстушка. Это, положительно, край толстых женщин. Все лицо у нее в веснушках, волосы светлые, как лен, редкие и местами просвечивает голый череп. На голове смешно торчит какой-то шиньон, как маленький хвостик. При малейшем движении грудь под темным корсажем переливается у нее, как жидкость в бутылке. Ее глаза с красными ободками готовы выскочить. Когда она улыбается, ее губы искривляются в какую-то отвратительную гримасу… Роза нас знакомит:
– Госпожа Гуэн, я к вам привела новую горничную из Приерэ…
Лавочница меня внимательно осматривает, и я замечаю, как взгляд ее останавливается на моей талии, на животе. Она обращается ко мне каким-то глухим голосом:
– Будьте, барышня, как дома… Вы очень красивы, барышня… Вы, наверное, из Парижа?
– Да, госпожа Гуэн, я действительно из Парижа…
– Это видно… это сейчас же видно… Это с первого раза можно заметить… Я очень люблю парижанок… Они, что называется, умеют жить… Я также в молодости служила в Париже… я служила у одной акушерки, госпожи Трипье, на улице Генего… Вы ее, может быть, знаете?
– Нет…
– Ну да… это очень давно уже было. Войдите же, мадемуазель Селестина.
Она нас торжественно проводила в комнату за лавочкой, где за круглым столом уже сидели четыре служанки.
– Ах, и натерпитесь же вы там! – вздыхала лавочница, подавая мне стул. – Это я не потому говорю, что у меня больше не забирают из замка… Это не дом, должна я вам сказать, а ад… настоящий ад… Не правда ли, барышни?
– Конечно! – отвечают в один голос все четыре служанки с одинаковыми жестами и гримасами.
Госпожа Гуэн продолжает:
– Покорно благодарю! Охота мне была иметь дело с людьми, которые вечно торгуются и кричат, что их обкрадывают и обманывают. Пусть других поищут…
Хор служанок повторяет:
– Конечно, пусть других поищут…
Затем госпожа Гуэн обращается к Розе и уверенным тоном прибавляет:
– Как по вашему мадемуазель Роза, – ведь за ними бегать не приходится, не правда ли? Благодаря Бога и без них обходимся?
Роза вместо ответа только пожимает плечами, но в этом жесте так много желчи, злобы и презрения. И огромная шляпа мушкетера беспорядочным движением своих перьев как бы подтверждает всю силу волнующих ее чувств.
После некоторого молчания:
– Ну! Довольно о них говорить… У меня всегда от этих разговоров живот начинает болеть.
Маленькая, худенькая смуглянка с кошачьей мордочкой, с прыщами на лбу и слезящимися глазами вскрикивает среди общего смеха:
– Да ну их… на самом деле…
После этого начинаются всякие истории.
Это какой-то беспрерывный поток сквернословия, который извергается ими, как из водосточной трубы. Кажется, что вся комната заражена миазмами. Впечатление еще усиливается от того, что в комнате темно и человеческие фигуры принимают какие-то фантастические формы. Единственное узенькое окошко выходит на грязный, похожий на колодезь, двор. Здесь пахнет рассолом, сгнившей зеленью, селедкой… Воздух невыносимый. Мои красавицы развалились на своих стульях, как связки грязного белья, и каждая из них порывается рассказать какой-нибудь скандал, какую-нибудь грязную историю. По слабости своей я пробую смеяться вместе с ними, поддакивать им, но мною овладевает сильнейшее чувство отвращения.