Вообще говоря, безумие — понятие относительное. Людям ненормальным кажутся странными здоровые. И как знать, если бы сумасшедших было больше, чем нормальных, может быть, здоровым пришлось бы переселиться на Липотмезё.[9]
Но нет, я не стану углубляться в эти вопросы, а просто расскажу вам со всей правдивостью историю Иштвана Понграца.
Граф Понграц знал, что его считают сумасшедшим, и это, казалось, даже нравилось ему. Однажды в Подзамеке он подозвал к себе молоденькую крестьяночку и спросил:
— Как тебя звать?
— Анчуркой, — отвечала дрожащим голосом девушка, побелев как полотно.
— Ну, чего ты испугалась? Тебе, наверное, наговорили, что я — сумасшедший? Смотри не ври, сознавайся, ведь тебе так говорили? Вот приставлю палец к твоему носу и сразу узнаю, врешь ты или нет…
— Ага, говорили…
— Ну, вот видишь! Эх, люди, люди! — Понграц грустно улыбнулся. — А ведь я, ты сама видишь, никого не обижаю. Я хороший человек, — добавил он и погладил крестьяночку по белокурым волосам. — Но и ты тоже хорошая девочка. Что привезти тебе из города?
Девочка покраснела, спрятала лицо в передник и стыдливо пролепетала:
— Коли можно, привези, барин, румян!
— Ах ты, распутница! — неожиданно рассердился граф и отвесил девчурке две таких пощечины, что ей уже не нужна была никакая краска.
Иногда Понграцу противны становились люди, разумеется ныне живущие. Сердце его принадлежало людям былых веков, и граф порой часами смотрел на портрет Екатерины Медичи (в которую был влюблен), приносил ей цветы — гвоздики и гиацинты — и собственноручно украшал ими раму портрета. Ведь Екатерина любила гиацинты!
Так он и жил, не проявляя ни малейшего интереса к настоящему, — даже газет не выписывал. Жизнь его текла по привычному руслу, и годы не вносили в нее никаких изменений: утром — молебен, затем военные занятия, после обеда — разбрасывание денег и просмотр цирковых номеров на трапеции в "костяном зале", а вечером пьянка с поляком. Люди, окружавшие графа, жили тоже вне времени и мало-помалу стали такими же чудаковатыми, как их господин, — уже начинали всерьез верить, что служат при дворе средневекового феодала и что все идет так, как и должно. Только придворный капеллан Голуб, заключая контракт на очередной год, выговорил себе право вместе с прочими господами после обеда посещать "костяной зал". (И правильно, почему бы и ему не наслаждаться искусством?) Так, может быть, никогда и не произошло бы никаких перемен в жизни владельца замка (и тогда я не написал бы своей повести), если бы по соседству с графом Понграцем не жили два сумасброда: барон Пал Бехенци и его сын Карой.
Над Лапушнянской каштановой рощей, неподалеку от излучины стремительного Вага, где плавает только "словацкая флотилия" — плоты, на которых словаки перевозят дрова да скудный урожай со своих полей, — высится замок Бехенци. Замку этому, должно быть, тысяча лет, не меньше; старинные его стены потемнели, словно от копоти. Он стоит заброшенный и безлюдный, постепенно разрушаясь от времени; левое крыло уже развалилось, но правое все еще держится, увенчанное высокой башней с колоколом, который звонит лишь в том случае, если где-нибудь на белом свете хоронят кого-то из рода Бехенци. Когда-то Бехенци были несметно богаты; отец барона Пала призвал к себе перед смертью сына — это было в Вене — и сказал ему:
— Оставляю я, сынок, столько золота, сколько тебе за всю жизнь не истратить, даже если бы ты, растопив, стал хлебать его ложкой вместо супа и пить вместо вина.
Было у них два крупных имения в комитате[10] Тренчен (доставшиеся им от славного рода Турзо), еще одно на Алфёльде, дворцы в Вене и Будапеште, а кроме того, тьма-тьмущая денег и ценных произведений искусства.
И все же от этого состояния вскоре не осталось и следа. Пал Бехенци не собирался, конечно, обращать золото в суп и вино (тогда бы ему и в самом деле не осилить такого богатства), — он попросту разменял его на женские поцелуи, на этот подлинный нектар.
А то, что уцелело после дам, которые сами себя размалевывают, унесли другие дамы — те, что намалеваны на игральных картах Гиргля.[11]
Словом, все, что было, сплыло. К сорока годам барон Бехенци был гол как сокол, не имея ничего, кроме подростка-сына по имени Карой и ветхого замка на берегу Вага, давшего родовое имя баронам; что же до имения, то оно давным-давно отошло к ростовщику-еврею.
У барона Бехенци не осталось и клочка земли, — если не считать той, на которой стоял замок, — и не сделались они бездомными бродягами лишь потому, что жена Бехенци-старшего (урожденная графиня Цобор), покинутая мужем и умершая в Граце, завещала мужу и сыну пожизненную ренту: по десять тысяч форинтов в год каждому.
Деньги выплачивались баронам дважды в год. И каждый раз бароны кутили напропалую до тех пор, пока не спускали все до последнего гроша. Сын проматывал свои денежки в Вене, отец — в Будапеште, иногда наоборот, но никогда — вместе… Но надолго ли хватало им пяти тысяч форинтов! На каких-нибудь десять — двадцать дней! И вот к концу первого месяца очередного полугодия безденежье снова сводило их в старом Тренченском замке, где они и влачили жалкое существование в течение пяти долгих месяцев (до очередного выезда), подобно коню Миклоша Толди.[12]
Кроме отца и сына Бехенци, в замке жила старушка, которая вела хозяйство и могла бы готовить баронам… Но ведь для того, чтобы готовить, нужна, помимо поварихи, еще и кладовая с припасами, а ее-то в замке и не было. Поэтому бароны Бехенци жили, как кочевники: питались дичью, когда удавалось её подстрелить, или рыбой, когда случалось ее выловить из быстрого Вага.
Ну, а если нет дичи, сойдет и домашняя живность. Увы, человек устроен столь несовершенно, что чувство голода нельзя утолить даже сознанием того факта, что он — барон. Эту элементарную истину подтверждала печальная участь многих крестьянских кур и гусей, неосторожно приближавшихся к замку. А молодой барон как-то в сумерках подстрелил даже невинного теленка, безмятежно пасшегося в люцерне Миклоша Слаби.
И теленок, и куры, и гуси принадлежали бедным окрестным крестьянам, которые всякий раз поднимали шум, скандалили, жаловались, куда только можно было пожаловаться. Но, боже; мой, не выводить же баронов Бехенци — да еще из-за такого пустяка — из палаты магнатов![13] Кончалось тем, что деревенские старики сами утешали своих негодующих потомков:
— Эх вы, ослы! Ну чего вы ходите и жалуетесь на то, что господа Бехенци бедны, голодны и с голоду берут у вас эту малость? Это еще по-божески. Да так оно и положено. Одна-две курочки — подумаешь важность! А посмотрели бы вы на этих баронов лет сорок назад, когда они были богаты и сыты. Какой у них был отменный аппетит! Вот когда они драли с нас шкуру, обирали до нитки.
Летом баронам жилось еще неплохо: можно было ходить в гости к соседним мелким дворянам или попам, а вот с приходом зимы наступала воистину печальная пора, кроме, разумеется, первого веселого месяца после получения полугодовой ренты. Четыре-пять месяцев в таком мрачном дупле, как их замок, отрезанном от всего мира бездорожьем и глубокими снегами, без кредита, без каких-либо жизненных удобств — это поистине целая вечность.
Летом нищета как бы поддразнивает человека, зимой же она становится откровенно невыносимой. Правда, есть одна хорошая черта и у нищеты: она сближает тех, кто попал под ее власть. И в самом деле, стоило отцу с сыном получить деньги в начале полугодия, как изобилие отталкивало их друг от друга, подобно тому как горшок с супом раздвигает уголья в печи, а нищета, будто лопата золу, сгребала их опять вместе.
В один из таких зимних периодов отец и сын, на радость господу нашему, жили в полном мире и согласии. Они честно делили между собой житейские невзгоды, и старик нередко говаривал своему чаду: