Страсть к чтению теперь завладела и женским полом, о чем столетием раньше никто и помыслить не мог.
В круг чтения русского читателя на исходе XVIII столетия входили античные авторы, произведения европейских писателей эпохи Просвещения и свои, отечественные сочинители. Особенно популярными становятся романы и повести, зарубежные или русские, повествующие о приключениях и душевных переживаниях влюбленных.
В основе повести Карамзина «Бедная Лиза» лежит достаточно расхожий по тому времени сюжет. Она – дочь бедных и незнатных родителей, он – родовит и богат (иногда наоборот); их любви мешают сословные предрассудки, но в конце концов все препятствия на пути к браку молодых людей оказываются преодоленными, конфликт разрешается ко всеобщему счастию и удовольствию. Новым в сюжете карамзинской повести стала трагическая развязка – самоубийство брошенной ветреным возлюбленным Лизы и позднее раскаяние Эраста, оставшегося до конца жизни своей несчастливым.
Литературный характер повести
Ни одна русская повесть XVIII века не является столь «литературной», как «Бедная Лиза» Карамзина. С одной стороны – пасторальная «поселянка» Лиза, с другой – дворянин Эраст, русский барин, узревший в Лизе прекрасную пастушку и захотевший стать персонажем пасторали.[4]
Карамзинские герои далеки от реальной жизни – их бытие определяет литературная и отчасти театральная атмосфера.
Лиза в повести изящно изъясняется и благородно переживает. Она трудится «день и ночь», «не щадя своей молодости, не щадя редкой красоты своей», но это не обычная для крестьян тяжкая работа в поле. Она ткет холсты, вяжет чулки, собирает цветы и ягоды и продает их в Москве. Правда, Карамзин социально обосновывает «чистую» работу своей героини. Отец Лизы был довольно зажиточный поселянин, очевидно, из государственных крестьян или даже однодворцев,[5] так как он работал, судя по всему, не на барина, а по преимуществу сам на себя. После его смерти хозяйство пришло в некоторый упадок, но жена и дочь имели «небольшие деньги» за сдачу земли внаем.
И все же Лиза далека от реальных крестьянок. Она скорее героиня эклог, идиллий и пасторалей. Ее дом – не традиционная русская изба, а «хижина». Молодой пастух, что утром мимо Лизы гонит стадо на водопой, как это положено в идиллиях, изящно играет на свирели. Любя и страдая, девушка в полном соответствии с литературным этикетом буколических жанров сожалеет, что Эраст не рожден простым крестьянином-пастухом. И ее внутренний монолог о «любезном пастушке» вполне отвечает духу пасторально-идиллических излияний: «Если бы тот, кто занимает теперь мысли мои, рожден был простым крестьянином, пастухом, и если бы он теперь мимо меня гнал стадо свое: ах! я поклонилась бы ему с улыбкою и сказала бы приветливо: «Здравствуй, любезный пастушок! Куда гонишь ты стадо свое? И здесь растет трава для овец твоих; и здесь алеют цветы, из которых можно сплести венок для шляпы твоей».
Вполне в традициях Просвещения Карамзин подчеркивает родство своей героини не только с идиллическими пастушками, но и с античными небожительницами. Вот Лиза угощает Эраста молоком: «Незнакомец выпил – и нектар из рук Гебы не мог бы показаться ему вкуснее». Во время их свиданий светлыми Лизиными волосами «играли» не ветерки, а зефиры. Чистые и непорочные объятия влюбленных освещала не луна, но целомудренная, стыдливая Цинтия.[6]
Уже в первой трети XIX века инородность и нежизненность этих заимствований была очевидной, хотя в свое время они и были привлекательны для «просвещенного дворянства». Вот как в 1833 году воспринимал А. Бестужев-Марлинский вкусы своих дедушек и бабушек: «Но пусть бы уж вытерпели мы одну скуку от настоящих и переделанных на русские нравы Криспинов, Валеров, от злодеев и наперсников, которые приходятся ко всем лицам… Пускай бы уж осуждены мы были слушать ухорезную французскую музыку, питаться соусами-микстурами, слоняться по стриженным в виде грибов аллеям Ленотра, любоваться пестрядинными картинами Ванлоо. Так нет, Франция XVIII века наводнила нас песнями, гравюрами и книгами, постыдными для человечества, гибельными для юношества выдумками…» («Клятва при Гробе Господнем. Соч. Н. Полевого»).
Действительно, в подмосковных усадьбах и дворцах карамзинской поры на старых гобеленах и обветшавших шпалерах и по сей день сохраняются напудренные пастушки и пастушки, изящные поселянки, изображенные на фоне аркадского пейзажа[7]) и неотличимые от античных Хлой, Флор и Психей.
А в домашнем театре богатого просвещенного барина в те времена непременно показывали на праздник театральную «пастораль», которую разыгрывали крепостные актеры. Вот как описал такую театральную постановку П. Мельников-Печерский: «Тут занавеска на подмостках поднимется, сбоку выйдет Дуняшка, ткача Егора дочь, красавица была первая по Заборью. Волосы наверх подобраны, напудрены, цветами изукрашены, на щеках мушки налеплены, сама в помпадуре на фижмах, в руке посох пастушечий с алыми и голубыми лентами. Станет князя виршами поздравлять, а писал те вирши Семен Титыч («княжий пиит». – М. С.). И когда Дуня отчитает, Параша подойдет, псаря Данилы дочь.
Эта пастушком наряжена: в пудре и штанах и в камзоле. И станут Параша с Дунькой виршами про любовь да про овечек разговаривать, сядут рядком и обнимутся… Недели по четыре девок, бывало, тем виршам с голосу Семен Титыч учил – были неграмотны. Долго, бывало, маются, сердечные, да как раз пяток их для понятия выдерут, выучат твердо.
Андрюшку-поваренка сверху на веревках спустят. Мальчишка был бойкий и проворный, грамоте самоучкой обучился. Бога Феба он представлял, в алом кафтане, в голубых штанах с золотыми блестками. В руке доска прорезная, золотой бумагой оклеена, прозывается лирой, вкруг головы у Андрюшки золоченые проволоки натыканы, вроде сияния. С Андрюшкой девять девок на веревках, бывало, спустят: напудрены все, в белых робронах, у каждой в руках нужная вещь, у одной скрипка, у другой святочная харя, у третьей зрительная трубка. Под музыку стихи пропоют, князю венок подадут, а плели тот венок в оранжерее из лаврового дерева. И такой пасторалью все утешены бывали» («Старые годы»).
Идеал «естественного человека»
Повышенный интерес к буколической античности и пасторальным героям не случаен. Под знаком сентиментализма и зарождающегося романтизма к 1770-м годам в европейских нравах происходят существенные перемены. И здесь не последнюю роль сыграли сочинения Ж. Ж. Руссо, под влиянием которых стало повсеместно принятым стремиться к природе, быть «естественными» в нравах и поведении.
Новые веяния проникают и в Россию. К концу века в сознании людей укрепляется мысль о том, что природа – источник добра, а деревня – заповедник нравственной чистоты. Идеалом становится «естественность», которая носила, конечно, ограниченный и отчасти даже жеманный характер. Изящный вкус и хорошие манеры определяли ее границы. Чрезвычайно выразительно с этой точки зрения замечание Карамзина из его письма к И. Дмитриеву в 1793 году: «Один мужик говорит пичужечка и парень: первое приятно, второе отвратительно. При первом слове воображаю красный летний день, зеленое дерево на цветущем лугу, птичье гнездо, порхающую малиновку или пеночку и покойного селянина, который с тихим удовольствием смотрит на природу и говорит: «вот гнездо! вот пичужечка!» При втором слове является моим мыслям дебелый мужик, который чешется неблагопристойным образом или утирает рукавом мокрые усы свои, говоря: «ай, парень! что за квас!» Надобно признаться, что тут нет ничего интересного для души нашей!»
«Естественность» обнаруживают в «театрализованном» по законам пасторали крестьянском быту. Идеалом становится образ поэтической девушки. Она бледна и мечтательна. В ее печальных голубых глазах часто блестят слезы, а душа уносится куда-то вдаль – в идеальный мир поэтической мечты. Этот литературный образ резко расходился с тем, что давала жизненная реальность. Но он влиял на реальных девушек, определял их поведение. Становится модным падать в обмороки и заливаться слезами. М. Пыляев в своих очерках «Старое житье» писал по этому поводу: «Обмороки в это время вошли в большую моду, и последние существовали различных названий: так, были обмороки Дидоны, капризы Медеи, спазмы Нины, ваперы Омфалы, «обморок кстати», обморок коловратности и проч. и проч.». В XVIII веке, когда обмороки были еще в новинку, они стали одной из форм «любовного поведения» щеголих (Ю. Лотман).