Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться: он рисковал навлечь на себя подозрения…

Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово, да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, еще слово…

Только, когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.

— Не знаю, почему, но меня сегодня особенно неотступно преследует образ покойной императрицы, — сказал он, тяжело опуская голову на руки. — Совесть меня мучит, граф… Почему не уберег, не уследил… Эх! — стоном вырвалось у него. — Жила бы да жила она!

— Да в чем же вы можете винить себя, герцог? — возразил граф. — Ведь болезнь — не свой брат!

— Эх, что болезнь! — отмахнулся от него регент. — Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы?

— Но я — не доктор…

— А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить — на это они мастера, а болезнь распознать, да вылечить — ну, тут они все равно, что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идет гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживешь; а огорчения, заботы — вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!

— Но ведь вы всецело стояли на страже!

— Да оставь, Головкин! — с досадой крикнул герцог. — Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…

Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.

— Как сейчас помню, — тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, — была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног ее целовать бы мне…, а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла.[51]

И опять наступила долгая, долгая пауза… Часы пробили одиннадцать.

— Недужится мне уж очень, — робко сказал Головкин, — пойти мне, что ли?

— Ты пойми, — не слушая его, сказал герцог, — ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придется управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей — в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где — у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все — враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счеты за старое! А из-за кого все это? Все из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..

— Ваше высочество, — настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. — Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!

— "Ваше высочество!" — с горечью повторил Бирон. — А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул?.. Но ты прав! — сказал он, вставая. — Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдем в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться ее праху!

— Слава тебе, Господи, — шепнул Головкин, следуя с облегченным видом за Бироном.

Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны прошло уже около месяца, но похорон еще не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца, громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почетным караулом у гроба императрицы, казались мертвенными, неживыми.

Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошел к гробу и долго смотрел на него, шепча немецкую молитву.

— Прощай, дорогой друг! — сказал он наконец, — прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!

Он подошел к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.

В следующей комнате к нему поспешно подошел молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.

— Ваше высочество! — сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом, — караул задержал какого-то человека, назвавшегося гоф-комиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нем не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!

— А, понимаю! — сказал Бирон. — Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приема являются утренние часы, а не ночь!

Мельников ушел.

"Пронюхал что-нибудь, еврей!" — с тревогой подумал Головкин.

— Я понимаю, что ему нужно, — злобно заговорил Бирон, с обычной для него легкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. — Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заем, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заем невозможен, пока правительство — то есть я — не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо — прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну, да погоди! Набегаешься ты у меня еще!

Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.

— Ваше высочество! — сказал он. — Осмелюсь доложить, что гоф-комиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…

— Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! — чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. — По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь еще раз доложите мне о нем, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, — заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушел. — Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну, да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…

— Да, этот молодец из молодых да ранний! — ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нем, коренном русском, огульно ругает русских. — Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька — и бедная сирота, а она все-таки Головкина…

— Э, что там кичиться! — небрежно ответил явно хмелевший временщик. — Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы — один черт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну, ступай, граф, я и впрямь спать захотел!

Мельников, весь красный от досады, возвращался к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.

— Ну вас совсем! — с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом. — Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!

вернуться

Note51

Между прочим, про это обстоятельство упомянуто в обвинительном 1 акте, составленном против Бирона.

56
{"b":"134534","o":1}