Катарина Масетти
Между Богом и мной все кончено
ДЕВОЧКА, КОТОРАЯ РАЗГОВАРИВАЛА СО СТЕНОЙ
Сегодня ночью мне приснилась стена. Та самая, с которой я разговаривала все прошлое лето.
«Как об стенку горох», — повторяли мне взрослые после изрядной порции моралей и нравоучений. Они говорили, что нормальные люди не ездят на велосипеде, когда идет проливной дождь, и не раздают свою одежду. Нудили, что, хоть по нашему биологу и плачет психушка, оценки в аттестате все равно будет выставлять он.
Ничего особенного, просто нотации эти меня достали.
Вот я и стала по мере сил изображать стену.
А стена, когда с ней заговаривают, невозмутимо молчит. Стена, она такая — ей бесполезно доказывать, что она не права.
Лучше я буду общаться со стенами, чем с большинством себе подобных.
Стена не станет приставать к тебе со всякими дебильными речами, которые приходится выслушивать, вместо того чтобы думать о своем.
У стены всегда есть время. Она всегда к твоим услугам, она не спешит на встречу по вечерам, не ходит на курсы и не треплется по три часа по телефону с Беттан.
Конечно, не факт, что стена тебя слушает. Но если вдуматься, то какая, собственно, разница?
Моя любимая стена находится в большой гардеробной комнате в доме бабушки. Почему-то она оклеена теми же обоями, что и девичья комната матери, — серые узоры с треугольниками, черточками и пятнышками оранжевого и зеленого цвета. Наверно, в пятидесятые годы они были новенькими и яркими; если долго вглядываться, думая о чем-то другом, узоры начинают складываться в разные фигуры. Это примиряет меня с жизнью.
Например, таким образом. Только ты попытаешься заставить себя забыть о том, как красив был Маркус со своим загорелым животом, когда он сверкал белоснежными зубами, глядя на Сару, и видел только ее одну, — да-да, именно в этот момент ты обнаруживаешь, что вон то оранжевое пятнышко на обоях похоже на спелый прыщ на Маркусовом подбородке. И сразу становится как-то легче. Вы меня понимаете?
В общем-то я и не рассчитываю на понимание. Я стараюсь никому не рассказывать о том, что люблю посидеть в гардеробной у бабушки на деревянном сундуке, в котором хранятся старые башмаки. Я прижимаюсь к стене лбом и царапаю узор на обоях, а тем временем быстрым шепотом рассказываю о своих делах. Если б меня кто-то услышал, то в смирительной рубашке бы в дурдом не отправили, но отвели бы глаза и заговорили о чем-то другом.
Так часто бывает.
Похоже, я говорю всякие странные вещи чаще других.
* * *
На самом деле в моей жизни есть кое-что, о чем мне бы хотелось забыть. Бабушка говорит, что, если хочешь что-то забыть, надо это сначала хорошенько запомнить.
Бабушка у меня курит, поэтому кончики пальцев у нее пожелтели. В ее холодильнике забытые остатки еды и объедки образуют новые формы жизни. Одевается бабушка иногда как мешочница, а иногда как престарелая звезда Голливуда, видавшая лучшие времена. В деньгах она ничего не смыслит, зато знает, как вылечить боль в желудке и других уголках организма — вроде души. Об этом ей известно решительно все. Вот она и сказала как-то раз, что если хочешь что-то забыть, то сначала это надо хорошенько запомнить.
Поэтому я сидела у нее в гардеробной и, царапая стену, прокручивала в голове события прошлого года.
Вы когда-нибудь видели по телику евреев у Стены Плача? Говорю вам, стены, они такие, в них что-то есть. Не знаю, как еще объяснить.
СЕНТЯБРЬ
Трепетный и нежный цветок ростом метр восемьдесят
Разумеется, мне не на что жаловаться!
Господи, да о чем вы вообще говорите! Целая и невредимая, живущая в чистоте и достатке, всегда сытая шведка да еще и с возможностью получить бесплатное образование. Даже анорексии и то у меня нет.
А если б и была, то, будь я проклята, вовсе не потому, что я хотела бы походить на тех несчастных, что выпячивают известные части тела на страницах женских журналов.
Нет, я б страдала анорексией из чувства протеста против тех, кто считает, что надо благодарить судьбу и радоваться уже потому, что ты не родился в стране третьего мира. Ну не могу я радоваться тому, что есть место на земле, где людям живется хуже, чем мне. Вы ведь наверняка видели документальные хроники из Африки, от одних этих кадров уже анорексия начнется.
А я бы не возражала против того, чтобы стать чернокожей, даже наоборот. И вовсе не потому, что я такая хорошая, не из чувства солидарности с черными братьями. Нет, вовсе не потому. Просто когда исчезнет озоновый слой, чернокожим будет гораздо легче. Они дольше смогут пробыть на улице, а нам, бледнолицым, придется ныкаться по землянкам, уповая на доброту чернокожих, которые станут кидать нам пищу. Как только им это надоест, мы исчезнем с лица земли.
Я просто-таки жду этого момента, ведь это вполне справедливо по отношению к белой расе, которая веками распространяется по всему миру, словно плесень. Не то чтобы я чувствовала ответственность за своих. Но вдруг я смогу подцепить чернокожего парня и завести от него ребенка и хотя бы моим детям повезет больше, чем мне? Если у меня найдется парочка шоколадных деток про запас, то отношение ко мне будет лучше, чем к другим бледнолицым, когда придет час расплаты.
Самое интересное, что я понятия не имею, как я выгляжу со стороны. Ну, то есть я, конечно, узнаю себя в зеркале, каждое утро говорю «привет» знакомым прыщам у меня на лице. Но хоть я и знаю, как выглядят мой нос, губы и глаза, это ровным счетом ничего не значит. Иногда я вижу одни лишь прыщи. А иногда слишком темные брови или уши — такие огромные, что впору размахивать ими и летать над землей. (Как вы, наверное, угадали, мне нечасто приходится их лицезреть — обычно я закрываю их волосами.)
Но однажды мне на глаза попалась фотография, сделанная у нас на школьном дворе. Слева какая-то девчонка через плечо смотрит в камеру. На ее симпатичном личике застыла обиженная гримаска, но все же она его не портит. Что-то в этом лице показалось мне знакомым. Я так и не поняла, кто это, пока не обратила внимания на одежду, которая, как вы понимаете, принадлежала мне. Наверное, другие меня видят именно такой — стараюсь я думать в самые черные моменты моей жизни, когда прыщи расцветают буйным цветом, а уши оттопыриваются как спутниковые антенны.
Хотя на самом деле я думаю, что другие вообще не замечают моего существования. Конечно, я сама в этом виновата. Как только я оказываюсь у всех на виду, меня тотчас охватывает панический ужас перед людьми. Я не могу выйти и встать посреди класса, так чтобы все меня увидели. Дабы избежать таких ситуаций, я надеваю защитную форму и стараюсь слиться с окружающим фоном. Я уже натренировалась и могу притвориться стеной, занавесками, вешалкой или любой из твоих кузин. Или даже, скорее, той девочкой из параллельного класса, чье имя ты вечно не можешь вспомнить. На уроках я сажусь на самую заднюю парту и прячусь за спины других, когда вызывают к доске. Учителя меня всегда с кем-то путают. Имя у меня какое-то травяное — Линнея. Но я меньше, чем кто бы то ни было, похожа на нежный лесной цветок. Попробуйте представить себе эдакий маленький цветочек метр восемьдесят ростом… Учителя называют меня то Линой, то Линдой, то Леной. (А один вообще — Гертрудой. Ладно, спасибо хоть не Куртом.)
Но и это вполне терпимо, пока меня не вызывают к доске. Потому что тогда происходит что-то странное. Если надо писать мелом или говорить вслух, на меня нападает такой идиотский смех, что мне становится дурно. Рот растягивается до ушей. Все бы хорошо, если ты при этом остришь напропалую, но, когда читаешь печальное стихотворение о смерти, это совершенно некстати. Некоторые учителя думают, будто я совсем потеряла совесть, но всерьез придраться ко мне только за то, что я улыбаюсь, словно черепушка из комиксов, не решаются.