В скособоченном ящике под прилавком лежали врассыпную овощи-инвалиды, назначенные на выброс – надломленные, или битые, или тронутые гнилью. Саша выбрал крупную луковицу и коралловую морковку, подагрически искривленную в пояснице.
– Цвика меня зовут, – сказал марокканец. Его, как видно, тянуло поболтать. – А ты русский?
– Откуда ты знаешь? – удивился Саша Ривкин.
– Люблю русских, – объяснил Цвика и ресницы доверительно опустил. – Они умные: все инженеры или музыканты.
Толпа текла по проходу между рядами, люди вертели головами и взыскательно примеривались к выставленной напоказ торжествующей красоте. “Неужели они все это унесут отсюда и сожрут?” – подумал Саша Ривкин, и ему стало почему-то неловко за людей.
– Тебе помощник не нужен? – так, на всякий случай, спросил Саша у лотошника.
– Почему не нужен?… – задумался марокканец. – Ты по-русски будешь кричать и петь. Сможешь?
– Смогу, – сказал Саша и плечами пожал: петь так петь, хотя это и непривычно.
– Первый месяц бесплатно, – играя глазами, сказал марокканец. – Для учебы. Ешь, сколько хочешь, – и все… У тебя ж деньги есть? У вас у всех есть?
– У меня нет, – сказал Саша.
– Как нет! – не поверил марокканец. – А “корзина”! На аэродроме вам всем дают на раз, и прожиточные, и на съем квартиры. Мало ли на что! “Корзина”!
– А, это… – согласился Саша Ривкин. – Говорят, дают. Я еще не ходил.
– А ты сходи, – дал совет Цвика. – В банк положи, пусть лежат… Ты песню такую знаешь – “Эх, раз, еще раз, еще много-много раз”? Пой!
Взрыв случился через четыре дня на пятый, утречком. Как только рвануло, базарная толпа ринулась смотреть: кого убило, кого искалечило. Бежали покупатели, бежали лотошники, побросав свои лотки. Бежал Саша Ривкин, поспевая за марокканцем Цвикой с коровьими ресницами. Возникла толкучка. Твердили разное: самоубийца взорвался, лопнул газовый баллон или сработала подброшенная сумка со взрывчаткой.
Караульные солдатки, охранявшие рынок, кричали и размахивали руками. Они дожидались подмоги и старались не допустить толпу к месту взрыва: могла тикать поблизости, под каким-нибудь рундуком, еще одна бомба, да и вообще это ни к чему – пялить глаза на кровавую беду. Но к голосу разума редко кто прислушивается, голос разума скрипуч и немузыкален – и народ пер и давил, пока не прибыла полиция и не оттеснила толпу, расчищая проезд для машин “скорой помощи” и саперов с собаками.
Специалисты принялись за дело, тело убитого взрывом лотошника Овадии накрыли простыней, а четверых раненых увезли в больницу. Вторую бомбу не нашли, сколько ни искали. А первая, с батарейкой и часами, была действительно уложена террористом в хозяйственную сумку, от которой остались одни ошметки.
– Это, считай, еще повезло, – сказал Цвика, возвращаясь с Сашей Ривкиным к своему лотку. – Ни гвоздей, ни шариков. А в прошлый раз троих убило.
Назавтра базар был редок – лотошники поехали на кладбище хоронить товарища своего Овадию.
В похоронном еврейском ритуале сохранилась, как ни в чем другом, неразрывная наша связь с древним азиатским корнем, неистребимым. В этом да еще в преданности родовому Богу, который везде… Кто не был никогда на еврейском кладбище, не советую ходить туда на экскурсию – дело не для слабонервных.
Овадию хоронили по всем правилам. Саша Ривкин шел в гуще людей за простыми брезентовыми носилками, на которых лежало тело Овадии, запеленатое в белый саван. По обе стороны прохода тесно стояли в ряд каменные могильные плиты, сотни плит, на которых угловатыми буквами древних времен обозначалось имя покойного, имена его матери и отца. Ни цветов тут не было, ни деревьев, ни травы – ничто не отвлекало трепетного внимания живых от силы и власти мертвых. За рядами камней можно было увидеть участок, подготовленный для будущих погребений: землю словно бы припечатали бетонной густой решеткой с темными ячейками прямоугольных ям, готовых принять, кого понадобится, на вечное хранение. Сотни две таких ям можно было там насчитать.
Пока шли, Сашу клевал и не отпускал вопрос: неужели так и положат Овадию в яму – без привычного гроба, без какого-нибудь хотя бы ящика, отъединяющего еще вчера живую плоть от огромной слепой земли? Прямо так – только в саване, под которым угадывались голова и лицо головы, – и больше ни в чем? Как какого-то неприкаянного бомжа – а у него ведь осталась жена, остались дети, вон они идут, обнявшись от горя… Вряд ли кого-то еще, кроме Саши Ривкина, занимал здесь этот вопрос. Сама мысль о ящике для Овадии была бы отброшена провожающими с негодованием: нагим он пришел в этот мир, нагим и уходит из него – не в штанах же или пальто ему уходить. Ящик? Но это же полная бессмыслица и нарушение заданной стройности событий: для чего препятствовать земле делать свое дело?
Подойдя, обступили могильную яму. Саша видел, как наклонили носилки и тело податливо соскользнуло в землю и исчезло из вида. Помолившись, кладбищенский раввин попросил у Овадии прощения: может, кто-то из людей погребального братства ненароком его обидел во время обмывания и похорон. “Прости нас. Все, что мы делали, мы делали из уважения к тебе”, – сказал раввин и отошел от могилы. Все было кончено, люди потянулись к выходу – не той дорогой, по которой сюда пришли.
Саша Ривкин, отбившись от группы, свернул в сторону и пошел бродить по дорожкам кладбища. Он всматривался в буквы на плитах, разбирал имена и дивился, как можно в такой тесноте найти нужное надгробие среди множества точно таких же. Около свежей могилы работал каменщик – разведя цемент в ведерке, ляпал мастерком. Увидев одиноко бредущего Сашу, каменщик сдвинул на затылок кепку, знававшую лучшие времена, и тихонько запел по-русски: “Я ехала домой, двурогая луна…” Саша подошел и остановился, а каменщик продолжал напевать.
– Я знаю эту песню, – сказал Саша, немного подождав. – Красивая.
– Романс, – уточнил каменщик. – А вы вчерашнего хоронили, с базара?
– Ну да, – сказал Саша. – Я там тоже работаю.
– У нас тут поспокойней, – кивнул каменщик. – Бомбы не рвут, гранаты не кидают. Тихо. Во всяком случае, пока что…
– А почему здесь нет травы? – спросил Саша Ривкин.
Кладбищенский каменщик, распевающий романсы, должен был знать ответ на этот вопрос.
– Всему свое место, – пожал плечами каменщик, – так я вам скажу. – Траве – в лесу… Но я вообще-то по этой части не специалист, я раньше другим делом занимался.
– Вы певец? – снова спросил Саша.
– С чего это вы взяли! – досадливо отмахнулся каменщик. – Я мемориальные доски рубил в Ростове, вот что я делал. – И добавил, уже без досады: – Вы ведь тоже не всю жизнь петрушкой торговали, а?
– Не всю, не всю… – сказал Саша. Ему не хотелось рассказывать ростовскому скульптору про город Электроугли. – А вон, за оградой, деревья растут – там что? Парк?
– Какой там парк! – сказал каменщик. – Просто хоронят за забором не по обряду – русских, например, или хоть китайца зароют. Мимо земли никого не пронесут… Есть и евреи чистокровные.
– Чистокровные? – переспросил Саша Ривкин.
– Ну да, – сказал каменщик. – По завещанию, или если родственники решили. Некоторые хотят с эпитафией, а другие памятник ставят. Можно сходить посмотреть.
Идти было недалеко. Под сытыми, сильными деревьями и разросшимися кустами бугенвилий могилы, расположенные вразбивку, не вплотную друг к другу, имели живописный привольный вид. Некоторые были украшены цветами, в изголовьях других стояли апельсиновые деревья с оранжевыми мячиками плодов в круглых кронах. Надгробие над могилой художника имело форму палитры, пианиста – черно-белых клавиш. Надписи на камнях были сделаны на разных языках, Саша Ривкин внимательно читал прощальные напутствия умершим и со значением подобранные цитаты из классиков литературы. Встречались фамилии русские, еврейские, английские. На одном из надгробий Саша прочитал: “Ривкин Вениамин Моисеевич. 1915-1986”. Рядом с могилой была врыта в землю приземистая лавочка, сбитая из старых железнодорожных шпал.