Народ в массе ему чужд. Но люди из народа, с которыми он случайно сталкивается, ему всегда милы. Подслушав разговор своей матери с крестьянкой, он записывает пластические выражения деревенской речи и даже переносит их потом в новую записную книжку, в которой собирает народные выражения. «Лучшие люди встречаются только среди народа!» записывает Гёте в этой же книжечке. Он убедился в этом еще раз, когда принимал деятельное участие в тушении пожара, вспыхнувшего на Еврейской улице. Зато, попав в ярмарочную сутолоку, он тотчас вспоминает слова Аристотеля: «Толпа достойна умереть прежде, чем она родилась».
Впрочем, другой раз Гёте говорит: «Можете ли вы обвинять толпу за то, что она восстает, не желая, чтобы ее ворошили, теснили, отпихивали те, кто не имеет на нее никакого влияния?»
В этих словах предвосхищена позиция Гёте по отношению к революции, которую он займет через двадцать лет. Он любит народ как идею, он изучает в нем отдельного человека. Толпу он не любит и презирает.
«Я лежал, уйдя в себя и без конца вопрошая свою душу, достаточно ли во мне сил перенести все, что железная судьба предуготовила в будущем мне и моим близким? Найду ли я скалу, чтобы построить на ней крепость, куда в случае нужды смогу укрыться со всем моим имуществом?» — так пишет поэт своей подруге.
Не случайно этот юноша, прославленный, избалованный, богатый, стоящий в преддверии блестящего будущего, обращается к образу Вечного жида. В своей короткой музыкальной комедии «Эрвин и Эльмира» он заставляет бедного нежного Эрвина произнести вдруг следующие слова:
Горе терзает,
Грудь мне снедает,
Вечно томленье,
Нет утоленья!
Цвесть увядая,
Жить умирая Адский удел.
Где же предел?
Так под спокойной поверхностью бушует стихия.
«Вы спрашиваете, счастлив ли я? Да, моя дорогая. Но даже если я и несчастлив, во мне, по крайней мере, живет глубокое ощущение радости и страдания. Никто, кроме меня самого, не мешает, не препятствует, не тревожит меня. Но я словно малый ребенок, видит бог!»
Так, сидя в повозке, которая мчится то в гору, то под гору, он видит, как навстречу летят, мелькая, события. А на облучке сидит время, оно гонит лошадей. Даже внешний вид гётевских писем того времени: расстановка знаков препинания, почерк — все свидетельствует о том, как он мечется, как загнан. Когда он посылает в печать свои рукописи, над ними еще приходится работать другим — дописывать в них буквы, выверять текст, исправлять орфографию. Рукописи его валяются в беспорядке, пишет один посетитель, он извлекает их из всех углов комнаты; и вдруг им овладевает такой педантизм, что, посылая какой-то свой рисунок приятельнице, он молит ее: «Только ради всего святого сохраните его аккуратнейшим образом. Вообще-то я очень небрежен, но даже морщиночка на подобном предмете приводит меня в бешенство». Две души, о которых гораздо позднее Гёте скажет в «Фаусте», вовсе не вмещают той борьбы, которая происходила в нем. И эту внутреннюю борьбу Гёте никогда не вмещал в одном персонаже. Ни один из гётевских образов не есть Гёте. Он всегда воплощал себя в двух противоположных образах, иногда даже в женских. Может быть, здесь мы найдем подлинное объяснение, почему поэт, по преимуществу лирик и эпик, пришел к драме и уже никогда не мог с ней расстаться. Еще в юности, когда его внутренний конфликт проявлялся с особой резкостью, он чаще всего пользовался диалогом и даже самой маленькой пародии придавал форму пьесы. Вовсе не каприз и не отсутствие самодисциплины повинны в том, что в этот период он заканчивает только небольшие вещи, а такие произведения, как «Фауст», «Прометей», «Магомет», «Цезарь», остаются фрагментами.
Даже в молодости Гёте говорит, что в его произведениях содержатся все радости и горести его жизни, и — совсем как Мефистофель — он пользуется своим искусством, чтобы перенести демонические свойства собственной души на окружающий мир. «Я устал жаловаться на судьбу рода человеческого. Я попросту изображу его, и пусть люди узнают в нем самих себя. А если они не успокоятся после этого, ну что ж, пусть начнут хоть сильнее беспокоиться».
Раздвоенность Гёте проявилась во всех его юношеских сочинениях, но только в «Пра-Фаусте» предстала она во весь рост. «Пра-Фауст» короче первой части «Фауста». Фабула здесь не так задавлена обилием размышлений и, поэтому, кажется более драматической. В этом фрагменте Гёте хотел показать не столько трагедию Фауста, сколько трагедию Гретхен. Однако проблема, лежащая в основе гётевской раздвоенности, раскрыта в монологах героя. Демоничны фигуры обоих персонажей — и Мефистофеля и Фауста. Но только в сумме своей выражают они настроения молодого Гёте.
Диалог, который ведут Фауст и Мефистофель, это тот же бурный диалог, который звучит в сердце Гёте. Ни один из партнеров не олицетворяет невинность, ни один из них не злодей. Мефистофель в «Пра-Фаусте» вовсе не черт. Он только наиболее умный, осторожный и сильный из партнеров. Впервые появляется он здесь с Фаустом в кабачке Ауэрбаха, среди студентов. Первый их диалог начинается на улице, когда мимо проходит Гретхен. Мефистофель, опытный кавалер, учит нетерпеливого Фауста всем тонкостям эротического соблазнения. Фауст примитивен в этом вопросе, Мефистофель утончен. Но вскоре они поменяются ролями.
Который же из двух голосов — Фауста или Мефистофеля — голос самого Гёте? Ведь каждый из их диалогов только разорванный на части монолог. Подлинные диалоги между Фаустом и Мефистофелем Гёте напишет через двадцать пять лет. Но колебания Гёте между бездействием и жаждой деятельности отчетливо выражены уже в грандиозном зачине «Пра-Фауста».
«Не бог ли я? — вопрошает Фауст. — Светло и благородно все вокруг меня…» Но дух Земли, к которому обращается Фауст, отвергает его, и Фауст в отчаянии говорит: «Я, образ божества, не близок и тебе».
И все-таки перед расколотой душой открывается спасение. «Где вы, сосцы природы, вы, дарующие жизнь струек благодатной?» — вопрошает Фауст. Ибо перед юным Гёте уже открылась природа центр его веры, его Полярная звезда.
«Почему природа всегда прекрасна, — вопрошает Гёте в одной из своих критических статей, — всегда прекрасна, прекраснее всего, значительнее всего? Может быть, потому, что природа находится в беспрерывном движении, что она вечно созидает, а мрамор, который кажется нам живым, навеки мертв?»
«Весенний воздух снова веет в моей душе, — пишет он в другом месте, — и надеюсь, что из моего стесненного горла еще вырвутся новые песни».
Гёте пошел уже двадцать шестой год. Он никуда не выезжает из Франкфурта. Но жизнь его столь сложна, «что в новых ощущениях и мыслях у меня никогда не было недостатка», — так пишет он далекому другу. Да, дружбу, любовь, понимание смятенная и одинокая душа Гёте ищет всегда, и с особой надеждой он обращается за сочувствием к литераторам.
Уже никогда больше не был он так тесно связан с писательскими кругами, как в эти франкфуртские годы. Если, вращаясь в большом свете, он отталкивался от него, то с писателями находился в самых гармонических отношениях. Впрочем, даже в старости он подчеркивает, что его доверие к дарованию писателей часто принимали за любовь к самим писателям, и ему приходилось немало страдать из-за этого.
Многие из его друзей-писателей копируют его, пристально следят за каждым его шагом; и нам становится понятно, почему Гёте постепенно отдаляется от них, даже от тех, с кем его связывала внезапно вспыхнувшая дружба. Действительно, молодой Клингер уважает его, но и завидует ему. Ленц питает к нему любовь-ненависть. Оба намного моложе Гёте, оба очень одаренны.
Трудно приходится Гёте и с Якоби. Отношения его с Гердером становятся все напряженнее. Целых два года они не виделись, не переписывались. Наконец Гердер переламывает себя. Он женился, получил почетную должность, и он первый пишет Гёте (прошло целых пять лет с тех пор, как они вели беседы в больничной палате). Гёте отвечает ему быстро, тепло и все же удивительно отчужденно: сердечно и в то же время сдержанно.