Клавдия Владимировна Лукашевич
Из деревни…
(Акуля)
I
Холодный, хмурый день поздней осени. Ревет ветер, срывает желтые листья, подымает пыль столбом… Свинцовые тучи заволакивают небо. По проселочной дороге плетется одинокая путница с небольшим узелком за плечами, — плетется она тихо, печально опустив голову.
Путница взошла на гору и остановилась, спустила узелок с плеча на траву около камня и обернулась в ту сторону, где вдали под горою раскинулось село, блестел крест сельской церкви, виднелись скромные могилы. Крупные слезы одна за другой так и покатились по лицу девушки.
Она была очень молода, одета в синюю деревенскую поддевку, пестрый сарафан, сапоги с подковами и ярко-красный с зелеными разводами платок на голове. Полное, румяное, миловидное лицо девушки было заплакано и выражало затаенную грусть. Она стала креститься порывисто и скоро…
— Прощай, матушка родимая, прощай, батюшка-кормилец… Гляньте, родненькие, с того света на свое дитятко, благословите сироту в путь-дорогу… — певуче причитала девушка. — Ох, горько покинуть вас… Прощай, родная сторонка… — Девушка припала к земле, плакала и целовала ее.
Ветер ревел и злился сильнее. Одинокая путница снова поплелась по дороге. Гора скрыла от нее и село, и погост, а впереди дорога узкой полосой уходила в лес.
Вот загромыхала телега, вдали показалась пегая лошаденка, проехал старик на возу сена… Путница на ходу молча поклонилась ему в пояс…
Старик проехал было мимо, но, спохватившись, попридержал лошадь.
— Эй, красавица!.. Поди-кось ко мне, милая… Никак Акуля Петрушихина?
Девушка вернулась.
— Да, дедушка Мирон. Я самая.
— Не признал, касатка, не серчай… Стар, плохо вижу…
— Ничего, дедушка.
— В Питер идешь, болезная?
— Иду, дедушка… Боязно, знаешь, — голос девушки задрожал.
— Терпи, девонька… Не убивайся… Бог не оставит.
— Терпела я немало в братнем доме, дедушка Мирон, терпела… Слыхал, поди, какое было мое житье!
— Что делать, Акуля… Крутая у вас невестка-то, нравная, Господь с ней. — Старик задумался.
— Не помню я зла… Племянников жаль: всех их выходила… Болит сердце-то по них… — Акуля заплакала.
— Не тумань ясных очей… Придут и красные дни. Береги себя… Помни, на какое житье благословили тебя родители…
— Разве можно забыть, дедушка! — промолвила тихо Акуля.
— Богобоязненные твои родители, Акуля, редкие, можно сказать, люди по нынешним временам!
— Да, у батюшки с матушкой знала я ласку да тепло, а теперь увидала одно горе да слезы… Ох, тяжко, дедушка, сироте. Сердце так и ноет, так и сосет…
— Не крушись, дитятко! Царица Небесная — твоя заступница! Есть на свете и жалостливые люди… Надоумят, помогут…
— Спасибо, дедушка Мирон, на добром слове… Будто и на душе полегче стало…
— Я что ж… я тебя жалеючи, милая…
— Вот, дедушка… как с господами-то я речь поведу? Боязно!..
— Не чуждайся господ, касатка… Говори таково ласковенько, скромненько… и ладно будет…
— Боязно!!! Господа не нам чета, — вздохнула Акуля и покачала головой.
— Как же ты доберешься, Акуля?
— Да по чугунке, дедушка… Может, земляков ветречу… Добрых людей поспрошу… Сказывают, через день-два и в Питере буду.
— Помоги тебе Христос, милая! Добрый путь!
— Прости, дедушка!.. Кланяйся на селе всем… всем… — голос Акули дрогнул, и она закрылась рукавом.
— Прости, лапушка… Бог с тобой!
— Не поминай лихом, дедушка Мирон, коли в чем по молодости, провинилась… Не гневись!..
Старик дернул вожжами; опять побежала лошаденка; поскрипывая, застучала телега.
Акуля долго стояла неподвижно и, пока старик не скрылся, провожала его печальным взглядом.
II
В небольшой гостиной горела лампа и приятным светом обливала красную, шелковую мебель, портьеры, в золоченых рамах олеографии по стенам и цветы на окнах; на диване перед круглым столом, покрытым бархатной пестрой скатертью сидела немолодая дама; она ела яблоко и раскладывала пасьянс.
Дама эта была полная, румяная и белая: на руках — множество колец и браслетов, в ушах — большие золотые серьги.
В комнату вбежал, подпрыгивая, мальчик лет 12, тоже очень полный, румяный и, как две капли воды, похожий на сидевшую даму.
— Мамаша, там на кухне новая кухарка пришла наниматься, — сказал мальчик.
— Фу ты, как они мне надоели! И все-то они гроша медного не стоят!
— Молодая, курносая… Такая смешная! В красном сарафане с зелеными разводами. Просто деревенщина! — рассказывал, смеясь, мальчик.
— Ну, зови ее, Петя, сюда. Да присмотри, чтобы она чего мимоходом не стащила!
В комнату боязливо, неуклюже ступая, вошла Акуля. Одета она была по-деревенски, но чистенько: рубашка белая с пышными рукавами, сарафан домотканный; толстая русая коса спускалась ниже пояса и была завязана розовой ленточкой. Девушка от волнения и страха мяла в руках передник и пугливо озиралась. Войдя в комнату, она перекрестилась широким крестом на икону и сказала:
— Здравствуйте!
— Ты откуда, голубушка? — приняв важный вид, спросила ее барыня.
— Из деревни мы… Прямо из деревни, милая, — отвечала поспешно девушка, обнажив улыбкой белые, ровные зубы и кивая головой.
— Что ж ты умеешь делать?
— А все, милая, умею делать…
Мальчик, стоявший у окна, громко фыркнул. Акуля обернулась и удивленно посмотрела на него.
— Это твой будет паренек? — спросила она, указывая пальцем на Петю.
— Да, это мой сын. Что ж ты умеешь и стряпать, и стирать, и гладить? — спросила насмешливо барыня.
— Может, и не потрафлю… А что покажешь, то и умею… Я рада стараться, милая…
— По-моему, ты ровнехонько ничего не смыслишь… Вы, деревенские, очень зазнались и воображаете о себе невесть что… Вас приучишь, а вы потом какую-нибудь гадость сделаете господам…
— Пошто ж, милая! Насчет этого не сумлевайся.
— Как тебя зовут?
— Акулей звать.
— Ну, вот что, Акулина. Мне нужна работница хорошая, честная… Я не намерена прислугу даром хлебом кормить… Тебе придется все делать: стряпать, стирать, гладить, полы мыть. Петю в школу провожать. Жалованья тебе — два рубля в месяц, горячее — со стола. Завтра можешь перебраться.
— Я рада стараться, милая… рада…
— Прежде всего ты должна выучиться говорить и не тыкать мне. Какая я тебе — «милая»?! Я для тебя — барыня. Мой сын тоже для тебя не «паренек», а барин, понимаешь?
— Как не понять! Говорить, как хошь, так и буду…
— Ну, хорошо, ступай. Завтра переедешь.
— Вот-то деревенщина!.. — сказал ей вслед Петя, громко рассмеялся и стал прыгать по комнате, как молодой теленок весной.
Акулина поступила на место. Жутко и тоскливо показалось ей, после деревенского простора, после зеленых лесов и полей, после вольного воздуха, в полутемной, крошечной кухне, в жаре и чаду…
Барыня ее, купчиха Анфиса Петровна, оказалась вспыльчивой и сварливой. Сам барин, Пахом Федулович, кроме своего магазина и барышей, знать ничего не хотел. Разве придет когда «выпивши» да нашумит.
Петя был избалован, отлынивал от ученья, целыми днями ничего не делал, валялся по диванам, по кушеткам, и больше всего на свете любил сладко поесть.
Анфиса Петровна целыми днями кричала на молоденькую кухарку: ничего толком не покажет, а требует, бранит и сердится.
— Как ты сапоги чистишь, Акулька? Тебе говорю — не так…
Акуля не знала, как и приняться-то ей за чистку сапог.
— Что ты подаешь, бестолковая? Смотри, в полоскательную чашку соус кладешь!.. О, и терпенье же надо с тобой!
У Акули не ладилось непривычное дело, она портила вещи, ломала и била посуду.
Барыня себя не помнила от гнева, подбегала и дергала девушку за косу.
— Деревенщина, мужичка! Противная девчонка! Ты и вся-то не стоишь того, что ты мне перебила. Выгоню я тебя вон…