А завтра все они уходят в море.
Одна в своей красивой комнате, залитой белесым светом февральского дня, она сидела на стуле возле стены, и ей казалось, что мир вокруг рушится, настоящее и будущее исчезают в мрачной, страшной пустоте.
Как бы она хотела расстаться с жизнью, мирно лежать под каким-нибудь камнем и не страдать больше… Но, истинная правда, она простила его, и ни единой капли ненависти не примешалось к ее безнадежной любви…
Море, хмурое, серое море.
Минул день с того часа, как Янн медленно побрел по большой непроложенной дороге, каждое лето уводящей рыбаков к Исландии.
Накануне в порту звучали старые церковные гимны, дул южный ветер, и корабли с поднятыми парусами разлетелись по морю, точно чайки.
Потом ветер немного ослаб, корабли замедлили ход, полосы тумана плыли над самой водой.
Янн был молчаливей, чем обычно, сетовал на отсутствие ветра и, казалось, испытывал потребность что-то делать, чтобы изгнать из головы навязчивую мысль. Но делать было нечего, кроме как тихо скользить по безмятежному морю, вдыхать воздух и просто жить. Вглядываясь в даль, моряки видели лишь густой туман, напрягая слух, они слышали лишь безмолвие.
…Вдруг раздался глухой шум, едва уловимый и непривычный; он доносился откуда-то снизу и сопровождался ощущением того, что днище корабля ползет по чему-то твердому, словно колеса автомашины по асфальту, когда жмут на тормоза. «Мария» остановилась…
Сели на мель!!! Где? Что за мель? Должно быть, какая-нибудь банка[32] у английских берегов. Со вчерашнего вечера из-за плотной завесы тумана не видно ни зги.
Моряки бегали, суетились, их возбуждение странно контрастировало с внезапным спокойствием, неподвижностью корабля. Вот так дело! «Мария» встала – и ни с места. Посреди огромного текучего пространства, которое в эту мягкую теплую погоду, казалось, совсем не имело плотности, корабль был схвачен чем-то крепким и незыблемым, что скрывалось под водой. Судно стояло прочно, и ему, наверное, могла грозить гибель.
Кто не видел несчастной пташки или бедной мушки, попавших лапками в смолу?
Поначалу это едва заметно, внешне никаких перемен, но потом, когда они начнут биться, крылышки и головка перепачкаются смолой, и постепенно бедняги примут жалкий вид попавшего в беду живого существа, которому суждено умереть.
С «Марией» происходило нечто похожее: она стояла, чуть накренившись; утро, тихая ясная погода, и нужно было знать о случившемся, чтобы понимать, как все серьезно.
На капитана, по оплошности не уделившего достаточно внимания месту, где проплывало судно, было жалко смотреть. Он потрясал руками и тоном отчаяния восклицал:
– О Ma Douee![33] О Ma Douee!
В просвете тумана, совсем близко, показался мыс, но они так и не поняли, где находятся. Почти тотчас его вновь заволокло туманом.
Нигде не было видно ни паруса, ни дыма. Впрочем, они тогда почти радовались этому, поскольку очень боялись английских спасателей, которые против вашей воли являются вызволять вас из трудного положения и от которых потом приходится защищаться, как от пиратов.
Все из кожи вон лезли, перекладывая корабельный груз. Пес Турок, не боявшийся качки, на сей раз был очень встревожен происходящим: шумом, доносящимся откуда-то снизу, резкими толчками от набегавшей зыби и, наконец, неподвижностью. Он прекрасно понимал, что случилось что-то плохое, и прятался по углам, поджав хвост.
На воду спустили корабельные шлюпки, чтобы завести якоря и, бросив все силы на якорные цепи, попытаться сойти с мели. Трудный маневр длился десять часов кряду, и, когда наступил вечер, несчастный корабль, еще утром такой чистый и нарядный, выглядел уже скверно – затопленным, грязным, в полнейшем беспорядке. Он боролся с бедой всеми возможными способами, но по-прежнему оставался пригвожденным к месту.
Надвигалась ночь, крепчал ветер, волнение усиливалось; дело принимало дурной оборот, как вдруг, часов около шести, корабль высвободился из плена и поплыл, порвав якорные цепи… Моряки точно безумные забегали взад и вперед по палубе, крича: «Плывем!»
Они действительно плыли. Как передать эту радость – плыть, чувствовать, что ты движешься, что вновь стал легким, живым!
В тот же миг с Янна слетела грусть. Вылеченный святой усталостью своих рук, легкий, как и его корабль, он стряхнул с себя воспоминания и вновь обрел беззаботный вид.
На следующее утро закончили поднимать якоря, и корабль продолжил путь к холодной Исландии; сердце Янна, по-видимости, было так же свободно, как в годы юности.
На другом конце земли, на борту «Цирцеи», стоящей на рейде в Халонге,[34] раздавали почту из Франции. Окруженный плотным кольцом моряков, корабельный почтальон выкрикивал имена счастливцев, которым пришли письма. Дело происходило вечером, на батарее котлов, у сигнального огня.
– Моан Сильвестр!
Штемпель Пемполя, но почерк незнакомый. Что это значит? От кого оно?
Повертев в руках, он боязливо вскрыл конверт.
Плубазланек, 5 марта 1884 года
Мой дорогой внучек…
Он с облегчением вздохнул: письмо от доброй старой бабушки. Она даже поставила внизу свою крупную подпись – единственное, что научилась писать дрожащей ученической рукой: «Вдова Моан».
Вдова Моан… Он непроизвольно поднес письмо к губам и поцеловал милые каракули, точно святой амулет. Письмо пришло в роковой час его жизни: завтра с рассветом ему предстояло идти в бой.
Была середина апреля; только что взяли Бакнинь и Хынгхоа.[35] Крупных военных операций в Тонкин[36] на ближайшее время не планировалось, однако прибывающего подкрепления все равно не хватало и на борта брали всех, кого еще могли дать, чтобы укомплектовать экипажи кораблей, моряки с которых уже высадились на берег. Сильвестру, долго томившемуся в плаваниях и блокадах, вместе с другими моряками предстояло пополнить собой эти экипажи.
Правда, в тот момент поговаривали о мире, и все же что-то подсказывало, что они еще успеют сойти на берег и повоевать. Собрав вещевые мешки, закончив приготовления и попрощавшись, моряки весь вечер гордо, с чувством превосходства прогуливались перед новобранцами, которые только ждали распределения. Каждый вел себя по-разному: одни становились серьезными и впадали в задумчивость, другие, наоборот, делались не в меру словоохотливыми.
Что до Сильвестра, то, внутренне горя нетерпением, он все же был довольно молчалив, и лишь когда чей-нибудь взгляд останавливался на нем, на его лице появлялась сдержанная улыбка, словно бы говорившая: «Да, я действительно еду завтра утром». Война, бой – он был из породы храбрых, и все это завораживало его.
Тревожась за Го из-за незнакомого почерка, он попытался протиснуться к сигнальному фонарю, чтобы лучше разобрать написанное. Это было нелегко: возле фонаря толпились полуголые моряки и в нестерпимой жаре читали…
Как он и предполагал, в самом начале письма бабушка Ивонна объясняла, почему была вынуждена прибегнуть к помощи не очень-то хорошо пишущей старушки соседки:
«Мое дорогое дитя, в этот раз я не стала просить твою кузину, поскольку она в горе. Ее отец внезапно умер два дня назад. Говорят, что все его богатство пропало в каких-то махинациях, которые он проделывал этой зимой в Париже. Дом и мебель будут проданы. Никто не ожидал такого поворота событий. Думаю, мое дорогое дитя, что тебя это так же сильно огорчит, как огорчило меня.
Гаос-сын шлет тебе привет. Он опять нанялся к капитану Гермёру на „Марию", и в этом году они довольно рано ушли в Исландию. Они снялись с якоря первого числа этого месяца, за день до большого несчастья, постигшего нашу Го, и еще ничего не знают.