Литмир - Электронная Библиотека
LII
18 сентября

В мои планы входило подольше поспать сегодня утром, чтобы отоспаться после бессонной ночи.

Но уже в восемь часов в дверях моей каюты, неустанно кланяясь, возникают три субъекта со своеобразными физиономиями под предводительством господина Кенгуру. Одеты они в длинные робы, разукрашенные темными рисунками; волосы у них длинные, лбы высокие, лица бескровные, как у людей, всецело отдающих себя служению искусству, а поверх пучков по-пижонски набекрень надеты канотье английского фасона. Под мышкой они держат папки с эскизами; в руках у них коробки с акварелью, карандаши и связанные в пучок тоненькие иглы с поблескивающими острыми кончиками.

С первого же взгляда, несмотря на весь сумбур, сопутствующий пробуждению, мне удается рассмотреть, что за гости ко мне пожаловали, и я догадываюсь, с кем имею дело:

– Заходите, господа татуировщики! – говорю я.

Это самые знаменитые в Нагасаки специалисты; я вызвал их два дня назад, еще не зная, что уезжаю, и, раз уж они пришли, придется их принять.

Мне не раз случалось наведываться к примитивным существам в Океании или где-нибудь еще, и в результате я имел неосторожность пристраститься к татуировкам; а потому мне захотелось увезти с собой как какую-нибудь диковину или безделушку образец работы японских татуировщиков, по тонкости штриха не имеющих себе равных.

Я выбираю по их альбомам, разложенным у меня на столе. Там есть очень странные рисунки, предназначенные для разных частей человеческого тела: символические изображения для рук и ног, веточки с розами для плеча и толстые кривляющиеся физиономии для середины спины.

В расчете на вкусы некоторых клиентов – офицеров иностранных флотов – там есть даже военные трофеи, перекрещенные флаги Америки и Франции, «God save» на фоне звезд и женщины Гревена[150], сведенные с газетных страниц!

Мой выбор падает на весьма своеобразную голубую с розовым химеру длиной примерно в два дюйма, которая будет славно смотреться у меня на груди с противоположной от сердца стороны.

Полтора часа раздражения и боли. Лежа на кровати и предоставив себя в распоряжение этих типов, я напрягаюсь изо всех сил, чтобы выдержать их бесчисленные неуловимые уколы. Когда случайно появляется капелька крови и красный цвет нарушает стройность рисунка, один из художников кидается останавливать ее губами, – и я не возражаю, зная, что так принято у японцев, что так делают врачи с ранами на теле человека или животного.

На мне неторопливо выполняется тонкая и кропотливая, как резьба по камню, работа; меня спокойно и машинально обрабатывают бледные руки.

Наконец произведение закончено – и татуировщики, с явным удовлетворением отступив назад, чтобы лучше видеть, заявляют, что это будет восхитительно.

Я быстро одеваюсь и иду на берег – воспользоваться последними часами пребывания в Японии.

Сегодня невыносимо жарко; по-сентябрьски огромное солнце немного меланхолично льет свой свет на начинающие желтеть листья, и лучи его кажутся особенно яркими и горячими после осенней свежести утра.

Как и вчера, я поднимаюсь в свое высокое предместье в изнуряющий полуденный зной по пустым тропкам, где нет ничего, кроме света и тишины.

Бесшумно открываю я дверь моего домишки; иду крадучись, как можно осторожнее, опасаясь госпожи Сливы. Под лестницей рядом с деревянными башмачками и сандалиями, всегда валяющимися здесь в прихожей, стоит приготовленный к перевозке багаж, который я узнаю с первого взгляда: знакомые милые темные платья, заботливо сложенные и завернутые в связанные по углам синие салфетки. Кажется, я даже испытываю мимолетное ощущение грусти при виде выглядывающего из одного из свертков уголка шкатулки, предназначенной для писем и сувениров, – теперь там, среди мордашек разных мусме, живет и мой портрет работы Уэно. Поверх всего в пестром розовом чехле лежит инструмент вроде мандолины с длинным грифом, тоже готовый к отъезду. Это похоже на переселение какой-нибудь цыганки – или, вернее, напоминает мне одну гравюру из книги басен, бывшей у меня в детстве: совершенно такой же скарб и длинную гитару тащила на себе попрыгунья-Стрекоза, когда, пропев лето красное, постучалась к соседу Муравью.

Жалкие пожитки!..

Я поднимаюсь на цыпочках – и останавливаюсь, заслышав там, наверху, пение.

Голос Хризантемы, и песня веселая! Это сбивает меня с толку, охлаждает мой пыл, и я уже почти жалею, что пришел.

К пению примешивается необъяснимый для меня звук «дзинь-дзинь!» – очень чистый серебристый звон, словно на пол с силой кидают монетки. Я отлично знаю, что в безмолвные полуденные часы, как и в безмолвные ночные часы, наш гулкий дом усиливает любой звук. Но все же я заинтригован: чем может заниматься моя мусме? «Дзинь! Дзинь!» Она что, камешки бросает или в орлянку играет?..

Ничего подобного! Кажется, я догадался – и поднимаюсь еще тише, на четвереньках, осторожно, как индеец, желая доставить себе последнюю радость – застать ее врасплох.

Она не слышала, как я пришел. Она сидит одна, спиной к двери, в нашей огромной, совершенно пустой, выметенной, белой комнате, куда проникают солнечные лучи, теплый ветерок и желтые листья из сада; одета она по-уличному, готова отправиться к матери, рядом с ней – розовый зонтик.

На полу разложены красивые белые пиастры, которые я дал ей вчера вечером, как было условлено. Со знанием дела и ловкостью старого менялы она щупает их, вертит, бросает на пол и энергично стучит по ним возле самого уха специальным молоточком – и все это напевая какую-то милую песенку задумчивой птицы, сочиняемую, видимо, по ходу дела…

Что ж, последняя картина моего брака оказалась куда более японской, чем я мог вообразить! Мне хочется расхохотаться… Как наивен я был, ведь я почти попался на те несколько слов, весьма уместно произнесенных ею вчера вечером, по дороге, на очень милую фразу, показавшуюся еще прекраснее из-за царившего в два часа ночи безмолвия и всевозможных ночных чар. Так, значит, из-за Ива, как и из-за меня, из-за меня, как и из-за Ива, в этой маленькой головке, в этом маленьком сердечке вообще ничего никогда не происходило.

Вдоволь насмотревшись, я зову ее:

– Эй! Хризантема!

Она оборачивается, краснеет до корней волос, смущенная, что ее застали за этим занятием.

Впрочем, она напрасно волнуется – ведь я, наоборот, в восхищении. Я чуть было не расстроился из-за опасения, что она будет грустить, и я, конечно же, предпочитаю, чтобы в конце, как и в начале, наш брак обернулся бы шуткой.

– Это ты хорошо придумала, – говорю я, – в твоей стране, где столько неблагонамеренных людей искусно подделывают монеты, никогда не следовало бы забывать об этой предосторожности. Поторопись закончить, пока я здесь, и если попадутся фальшивые, я их охотно заменю.

Но нет, она отказывается продолжать при мне. Впрочем, я так и думал; ей не позволяет ее вежливость – врожденная и благоприобретенная, – ее чувство приличия, вся ее японская натура. Презрительным движением ножки – как всегда обтянутой белоснежным носочком со специальным чехольчиком для большого пальчика, – она отодвигает столбики белых пиастров далеко на циновки.

– Мы наняли большой крытый сампан, – говорит она, чтобы сменить тему разговора, – и все вместе: Колокольчик, Нарцисс, Туки – все ваши жены – будем следить за отплытием вашего корабля… Сядь, прошу тебя, посиди немного.

– Посидеть я никак не могу. Мне еще надо много всего купить в городе, понимаешь, а нам дан приказ быть на борту в три часа, будет общий сбор перед отплытием. А потом, знаешь, мне бы хотелось ускользнуть, пока госпожа Слива погружена в послеобеденный сон; а то как бы меня снова не уволокли куда-нибудь в уголок и не устроили душераздирающей сцены…

Хризантема опускает голову, ничего больше не говорит и, видя, что я твердо намерен уйти, встает меня проводить.

Молча, бесшумно мы друг за другом спускаемся по лестнице и идем по залитому солнцем саду, где карликовые кусты и уродливые цветочки кажутся, как и весь дом, погруженными в знойную дрему.

вернуться

150

Гревен Альфред (1827–1892) – французский график и карикатурист (сотрудничал с журналами: «Journal amusant», «Petit Journal pour rire», «l’Almanach des Parisiennes»). В 1882 г. на Монмартре организовал музей восковых фигур.

67
{"b":"134087","o":1}