Над их дверью на железных цепях висит чудовище из класса рыб, но с когтями и рогами; при малейшем дуновении ветра оно со скрипом покачивается. Мы проходим под ним и оказываемся в первом зале, высоком, огромном, едва освещенном, где по углам поблескивают позолоченные идолы, колокольчики и разные непонятные предметы культа.
Навстречу выходят какие-то служки или певчие и с малогостеприимным видом спрашивают, что нам угодно.
– Мацу-сан! Доната-сан! – очень удивленно повторяют они, когда мы объясняем, к кому именно хотим попасть. – О нет! Их никак нельзя увидеть: они отдыхают – или же погружены в созерцание. Оримас! Оримас! – говорят они, складывая руки и имитируя коленопреклоненную молитву, чтобы пояснить свои слова. (Они молятся! Истово молятся!)
Мы настаиваем, говорим громче; разуваемся, как люди, твердо решившие войти, невзирая ни на что.
Наконец Мацу-сан и Доната-сан сами выходят из безмятежных глубин обители бонз. Одеты они в черный газ, голова выбрита. Приветливо, с улыбкой, рассыпаясь в извинениях, они протягивают вам руку, и вы идете за ними, босиком, как и они, в глубь их таинственного жилища, через анфиладу пустых апартаментов, устланных циновками несравненной белизны. Следующие один за другим залы отделены друг от друга только изысканно тонкими бамбуковыми шторами, подвязанными витыми шнурами с кистями из красного шелка.
Внутри вся отделка выполнена из того же дерева цвета свежего масла, обработанного с необычайной точностью, без малейшего украшения, без малейшего рельефа; все выглядит новым, нетронутым, будто никогда не знавшим прикосновения человеческой руки. Время от времени в этой нарочитой пустоте попадается изысканная скамеечка с удивительной инкрустацией, на которой стоит сокровищница или ваза с цветами; на стенах висят несколько мастерских набросков, нечетко нарисованных тушью на полосках серой бумаги, обрезанной очень аккуратно, но не оправленной ни в какую рамку; и больше ничего; ни сидений, ни подушек, ни мебели. Это верх нарочитой простоты, изысканности, извлеченной из пустоты, непорочной и неправдоподобной чистоты.
И пока находишься там, пока идешь за бонзами по этим анфиладам пустынных залов, говоришь себе, что у нас, во Франции, слишком много побрякушек; появляется какое-то предубеждение против излишества, загроможденности.
Место, где останавливается вся эта безмолвная процессия разутых людей и где мы наконец усаживаемся в тени и прохладе, оказывается внутренней верандой, выходящей на рукотворный ландшафт, напоминающий дно колодца; это садик величиной с подземный каземат, со всех сторон теснимый всеподавляющей горой и получающий сверху лишь призрачные лучи приглушенного дневного света. И тем не менее этот миниатюрный садик оформлен под большое дикое ущелье; там виднеются пещеры, отвесные скалы, поток, водопад и острова. У деревьев, превращенных в карликовые сугубо японским и неведомым нам способом, на узловатых, обескровленных ветвях растут крошечные листочки. Общий зеленоватый колорит древности завершает гармонию этого, несомненно, многовекового пейзажа.
В прохладной воде плавают косяки красных рыбок, а маленькие черепашки (возможно, прыгающие) спят на гранитных островках, имеющих тот же самый оттенок, что и черепашьи серые панцири.
И даже голубые стрекозы рискуют иногда спуститься туда неведомо откуда и, слегка подрагивая крыльями, садятся на крохотные кувшинки.
Наши друзья бонзы, несмотря на некоторую слащавость, свойственную духовным лицам, охотно смеются, причем очень славным смехом; упитанные, пухленькие, бритоголовые, они ничего не чураются и отдают должное нашим французским ликерам.
Мы беседуем о разных вещах. Под мирный шум их маленького водопадика я рискую произносить при них фразы на ученом японском и пытаюсь употреблять сослагательное и повелительное наклонения. Не прерывая беседы, они занимаются церковными делами, раздают подчиненным им окрестным пагодам распоряжения по богослужению, запечатанные сложными печатями, или же маленькие целебные молитвы, начертанные кисточками, которые предстоит скатать в шарик и съесть далеким больным. Своими нежными пухлыми ручками они, как женщины, обмахиваются веером, а после того, как мы отведаем разных местных напитков с цветочными маслами, велят подать под конец бутылку бенедиктина[137] или шартрез[138], так как высоко ценят эти ликеры, изготовленные их западными коллегами.
…В их большом храме бывают очень красивые религиозные церемонии, и мы теперь туда вхожи. Под звуки гонга двадцать – тридцать служителей храма в парадных одеяниях совершают ритуальное шествие перед идолами, опускаются на колени, бьют в ладоши, замысловато перемещаясь то в одну, то в другую сторону, будто выполняя фигуры какой-то мистической кадрили…
И все же… Сколь бы ни было сумрачно и необъятно святилище, сколь бы ни были великолепны идолы, ничто в Японии не может достичь истинного величия. Все таит под собой непоправимое убожество и желание расхохотаться.
А потом нам мешают сосредоточиться прихожане, среди которых мы встречаем знакомых: иногда мою тещу или какую-нибудь кузину, или же торговку фарфором, продавшую нам вазу накануне. Маленькие хорошенькие мусме, старые обезьяноподобные дамы, и все со своими курительными коробочками, с размалеванными зонтиками, возгласами, поклонами; они кудахчут, верещат, расточают комплименты, подпрыгивают и всеми силами стараются сохранять серьезность.
XLI
3 сентября
Сегодня Хризантема впервые пришла ко мне на корабль в сопровождении госпожи Сливы вместе с моей самой молоденькой свояченицей мадемуазель Снег. Выглядели дамы очень респектабельно.
У меня в каюте есть большой Будда, восседающий на троне, а перед ним стоит лаковый поднос, куда мой верный матрос складывает все мелкие монетки, затерявшиеся в карманах моей одежды. Госпожа Слива, склонная к мистицизму, решила, что перед ней настоящий алтарь, и самым серьезным образом обратилась к Богу с краткой молитвой; затем она потянулась к кошельку (как водится, привязанному за спиной к пышному поясу вместе с кисетом и трубочкой) и с поклоном положила на поднос свою скромную лепту.
На протяжении всего визита дамы вели себя очень достойно. Но под конец Хризантема, ни за что не хотевшая уходить, не повидавшись с Ивом, попросила позвать его с какой-то особенной, плохо скрываемой настойчивостью. Ив же, придя, был с ней очень нежен – настолько, что на сей раз я всерьез забеспокоился; и я спросил себя, а что, если эта весьма жалкая развязка, которой до сих пор я смутно опасался, все-таки произойдет в ближайшее время…
XLII
4 сентября
Сегодня в одном старом вымершем квартале я встретил изысканнейшую мусме в восхитительном наряде, необыкновенно свежую на темном фоне развалин.
Это было на окраине Нагасаки, в самой старой части города. В этом районе растут вековые деревья и высятся старинные храмы, посвященные Будде, или Амиде[139], или Бэнтен[140], или Каннон[141], с величавыми высокими крышами; в исполненных тишины дворах, где между плитами пробивается трава, восседают гранитные чудовища. Через весь этот пустынный квартал протекает узкая речка с высокими берегами, а через нее перекинуты горбатые мостики с изъеденными лишайниками гранитными перилами. И во всем этом – та же композиция, та же странная гримаса, что и в самой древней японской живописи.
Я проходил там в полуденный зной и не встретил ни души – только через открытые окна обителей бонз можно было видеть редких священнослужителей, хранителей святилищ или надгробий, отдыхающих под своими темно-синими газовыми пологами.
И вдруг передо мной возникла эта мусме – чуть выше меня по склону, на изгибе ландшафта, на одном из замшелых седых мостиков; на самом солнце, ярко освещенная, словно ослепительная фея на фоне старых храмов и теней. Одной рукой она поддерживала платье, так что оно прилегало снизу к ее ногам и делало еще более стройным весь ее облик. Ее круглый зонтик с тысячью складок, насквозь пронизываемый лучами солнца, образовывал вокруг ее странной головки большой сине-красный с черным контуром ореол; а рядом с ней раскинул ветви выросший среди камней моста цветущий олеандр, тоже залитый светом. Все, что было позади девушки и цветущего олеандра, тонуло во мраке.