Затем мы идем смотреть на большую японскую саламандру – животное, в этой стране редкое, а в других местах земного шара и вовсе неизвестное, жирную холодную массу, медлительную и сонную, которая кажется пробой допотопного времени, случайно забытой во внутренних водах этого архипелага.
Потом – ученый слон, которого наши мусме боятся; потом эквилибристы, зверинец…
Только в час ночи возвращаемся мы к себе, в Дью-дзен-дзи.
Сначала мы укладываем Ива в его маленькой бумажной комнате, где он уже однажды ночевал. Потом ложимся сами, после ритуальных приготовлений, маленькой трубочки и непременного «тук-тук-тук-тук» о бортик коробки.
Но вдруг Ив во сне начинает метаться, бить ногами по перегородке, ужасно шуметь.
Что же это с ним такое?.. Я воображаю, что ему снится старуха с тенью волка. Удивление отражается на лице Хризантемы, она приподнимается на локте, прислушивается…
Вдруг – озарение; она поняла, что его мучит:
– Ка! (Комары!) – говорит она.
И, чтобы я лучше понял, о каком насекомом идет речь, она сильно щиплет меня за руку своими острыми ногтями и корчит при этом уморительную гримасу, имитирующую выражение лица укушенного человека…
– Но, право же, Хризантема, вся эта мимика совершенно ни к чему! Я давно знаю слово «ка», я отлично все понял, уверяю тебя…
Все это было проделано так быстро, так забавно, с такой славной миной, что у меня и в мыслях не было всерьез рассердиться, – хотя завтра, я уверен, у меня будет синяк.
Ладно, надо вставать и идти выручать Ива, нельзя же, чтобы он и дальше вот так тарабанил. Пойдем посмотрим с фонарем, что там с ним приключилось.
Это и в самом деле комары. Комары со всего дома и сада собрались вместе и, гудя, тучей летают над ним. Возмущенная Хризантема кидается жечь их пламенем своей лампы, а мне указывает на тех, что облепили белую бумагу стен: «У-у!»
Он же, устав за день, продолжает спать, хотя, конечно, и беспокойно. Хризантема трясет его, чтобы взять к нам, под нашу синюю сетку.
Он вяло уступает, встает, слегка капризничая, как большой непроснувшийся ребенок, и идет за нами – мне же, в общем-то, нечего возразить против такого спанья втроем: то, что мы разделяем, так мало похоже на кровать, и спим мы одетые, как всегда, по японскому обычаю. Разве в дороге, в поезде достойнейшие дамы не укладываются спать без всякой дурной мысли в присутствии случайных господ?
Вот только Хризантемину подставочку для головы я водрузил в середине газовой палатки, между нашими двумя подушками, чтобы понаблюдать за реакцией.
Она же с большим достоинством, ничего не говоря, как будто исправляя нарушение этикета, допущенное мною по ошибке, убирает ее и кладет на ее место мой барабан из змеиной кожи: таким образом, я буду лежать посередине, между ними. Так и в самом деле правильнее. Ох! Это решительно хорошо – а Хризантема отлично умеет себя вести…
…На другой день в семь часов, возвращаясь на корабль под яркими лучами утреннего солнца, мы шагаем по росистым тропкам вместе с гурьбой маленьких совершенно уморительных мусме шести-восьми лет, направляющихся в школу.
Цикады, разумеется, провожают нас своей славной музыкой. В горах хорошо пахнет. Свежесть воздуха, свежесть света, детская свежесть этих маленьких девочек в длинных платьях с прекрасно уложенными волосами. Свежесть травы и цветов, по которым мы ступаем, усеянных капельками воды… Как же вечно прелестны, даже в Японии, эти сельские утра, эти утра человеческой жизни…
Впрочем, я признаю обаяние японских детишек; среди них есть просто очаровательные. Но как же так получается, что это их обаяние так быстро превращается в старческую гримасу, в улыбчивое безобразие, в мордочку обезьяны?..
XXXV
Садик госпожи Лютик – моей тещи, – бесспорно, одно из самых унылых мест, которые мне довелось встретить во время моих странствий по свету.
Ох! До чего же медленно тянутся и как сильно действуют на нервы эти серые часы, отдаваемые банальным, невнятным разговорам за едой варенья с перцем в крошечных чашечках, на веранде, тускло освещенной светом из садика! И этот зажатый между стенами в самом центре города парк в четыре квадратных метра, с маленькими озерцами, маленькими горами и маленькими скалами; и этот зеленоватый налет дряхлости, бородатая плесень на всем, что никогда не видало солнечных лучей.
Правда, этому микроскопическому воспроизведению дикого уголка не откажешь в чувстве природной естественности. Скалы хорошо расположены. Карликовые кедры, ростом не выше капусты, простирают над долиной свои узловатые ветви с видом утомленных веками гигантов, и при виде этих больших деревьев происходит обман зрения, нарушается перспектива. Когда из темной глубины дома смотришь с некоторого расстояния на этот относительно освещенный пейзаж, почти спрашиваешь себя, правда ли он искусственный или же ты сам – игрушка какой-то болезненной иллюзии, а это настоящая природа, увиденная расстроенным, по-особенному сфокусированным глазом или же в перевернутый бинокль.
Для человека, имеющего представление о японских обычаях, сам интерьер дома моей тещи говорит о рафинированности хозяйки – совершенная пустота; две-три ширмочки в разных местах, чайник, ваза с плавающими в ней лотосами; больше ничего. Деревянная обшивка не покрашена и не покрыта лаком, зато вычурно жеманная ажурная резьба выполнена потрясающе тонко и белизна свежей сосны поддерживается частым мытьем с мылом. Деревянные столбы, на которых держится кровля, порождены изобретательнейшей в мире фантазией: одни имеют совершенно четкую геометрическую форму; другие искусственно вывернуты, словно стволы деревьев, обвитые лианами. Повсюду – тайнички, нишки, шкафчики, самым хитроумным и неожиданным образом спрятанные в девственном однообразии белых бумажных панелей.
Я улыбаюсь про себя, вспоминая так называемые японские гостиные, заставленные безделушками и увешанные привезенной с Востока грубой вышивкой золотом по атласу, которые я видел у парижских красавиц. Я советую им приехать посмотреть, как выглядят здесь дома людей со вкусом, приехать посетить пустынные белые залы дворца Эдо[132]. Во Франции произведения искусства существуют, чтобы ими наслаждаться; здесь же, как следует рассортировав, их прячут в своего рода таинственных подземных апартаментах за железной решеткой, называемых годун. Только в редких случаях, желая оказать уважение какому-нибудь особенно почтенному гостю, хозяин может открыть это недосягаемое место. Скрупулезная, чрезмерная чистота; белые циновки, белое дерево; крайняя внешняя простота целого и немыслимая прихотливость в мельчайших деталях – таково японское представление о роскоши внутреннего убранства.
Моя теща действительно кажется мне замечательной женщиной. Если бы не неодолимая тоска, навеваемая на меня ее садиком, я бы часто приходил к ней. Ничего общего с мамами Нарцисса, Колокольчика или Туки; намного лучше всего этого; да и потом, следы былой красоты; весьма приятные манеры. Я заинтригован ее прошлым, но в моем положении зятя неудобно слишком далеко заходить с расспросами.
Кое-кто поговаривает, что она бывшая гейша, некогда имевшая большой успех в Эдо, но утратившая благосклонность модной публики, ибо легкомысленно позволила себе стать матерью. Этим можно было бы объяснить талант ее дочери в игре на гитаре: видимо, она сама привила ей технику и манеру исполнения, даваемые в консерватории.
…После Хризантемы (старшей дочери и первой причины заката славы) моя теща, натура экспансивная, хотя и благовоспитанная, еще семь раз совершила ту же ошибку: в результате у меня две маленькие свояченицы – мадемуазель Снег[133] и мадемуазель Луна[134] – и пять маленьких шуринов – Вишня, Голубь, Вьюнок, Золото и Бамбук.
Малышу Бамбуку четыре года; кругленький желтенький ребенок с прекрасными горящими глазами; ласковый и веселый, засыпает сразу же, как только перестает смеяться. Из всей моей японской семьи я больше всех люблю этого Бамбука…