— Иди, — кличет, — твой Ванька на трубе — вона.
И правда, Ванька. Махонький такой снизу, как птица. Это он, паршивец, по пожарной лестнице. Думала, живой не будет…
Лицо у Макарьевны сердитое. Попадись ей только этот ее меньшой Ванька. И мне хочется спросить ее, что же ему было, когда он, наконец, слез с трубы. Но я не решаюсь. Макарьиха говорит сама, но уже не сердито, спокойно так:
— Так и сгинул. Это уж когда гражданская началась. Я туда-сюда — нету. А потом заявляется. На шапке — звезда, в руках — винтовка. «Я, — говорит, — мама, за землю, за волю, за лучшую долю. Прощай, — говорит, — жди с победой». Шестнадцать годков ему было. Так и ушел. Семен — старший, вернулся. А Ванюшка — нет.
Но сегодня Макарьиха настроена более мирно.
— Никак, Григорий уже пришел? — спрашивает.
— Пришел, — говорю.
— Что так рано? Или что случилось? Не заболел часом?
— Нет. Здоровый. Колька у него.
— Колька? — говорит она. — У него? — И посматривает на меня ехидно. Надо же! И она тоже. Я же не виновата, что он ходит, Колька. Отец сегодня вернулся с завода рано.
— Шось у лиси сдохло, — удивилась мама, захлопотала у стола. Отец вымылся под умывальником, долго тер лицо и руки полотенечком с красными петушиными хвостами.
— Да что за праздник такой? — допытывалась мама. — Еще светло, а ты — в доме.
— Чи не довольна? — отшучивался батька. На крыльце послышались медленные шаги.
— Это — Колька, — сказала я, — к тебе. — Петушиные хвосты на секунду застыли в воздухе. Из-под полотенца выглянул батькин глаз.
— Хм, — глаз подмигнул с подковыркой. — Хорошо… если ко мне. — Петушиные хвосты заметались, приплясывая. — Ну, ладно. Ко мне так ко мне. Иди впусти его. Хлопец он ничего.
Да разве ж я виновата что он ходит? Вот нарочно сегодня домой не пойду. Вернусь поздно-поздно.
— Давай заниматься, — говорю я Макарьихе.
Она:
— А может, хватит? И тебе небось погулять охота.
— Никаких гуляний, — говорю я строго. — Никаких гуляний.
Вечером, когда, заучив до одурения Макарьевну, я прихожу домой, у нас горит свет. Отец все еще занимается, прикрыв газетой лампу.
Мама легла. А мне уже совсем расхотелось спать. Мы сидим с отцом и разговариваем.
— Ты чего такой хмурый в последнее время? С планом что-нибудь не так?
— Нет, с планом порядок, — отвечает отец мне серьезно, как взрослой. — С планом порядок, — уже веселей повторяет он. — И знаешь, кто в передовых у нас идет?
— Кто?
— А вот Сазонов Степан.
— Двоюродный плетень? — смеюсь я.
— Ага, — кивает отец. — Ворчал, ворчал, а потом забрало и его. Такую штуку сообразил. Золотой он работник. Кулак в нем еще сидит — это верно. А работник — таких немного сыщешь.
— А вот Сережка Крайнов… — говорю я, — перескакивая к своим мыслям, к тому разговору, у которого нет ни начала, ни конца.
Мы говорим и спорим об этом, встречаясь, и думаем — каждый про себя. Все так трудно, запутано и тревожно. Фашисты. Гитлер. Неужели война?
Сережка говорит:
— Еще во время той войны — братались, отказывались стрелять друг в друга. А ведь тогда коммунистов было еще совсем мало. А теперь… «Это как дважды два», — говорит Сережка. — Я выйду и крикну: «Геноссе! Фрейндшафт!» — мы ведь учим немецкий.
Немецкий-то мы учим, но это совсем не дважды два. Значит, там, в Германии, не понимают? Иначе разве сумел бы Гитлер? Ведь если бы все не захотели — он бы не мог. Убивают и пытают людей. Подумать только — пытают. И все молчат. Почему молчат? А что, если бы и вправду выйти и крикнуть им:
— Товарищи! Что же вы! — И снова, перескакивая мыслями, я говорю: — Слава собирается в армию. Как ты думаешь, будет война?
Отец отвечает не сразу, как бы нехотя:
— Может, и побоятся сунуться к нам. Вот еще окрепнем, встанем на ноги.
— А что же там рабочие? — возмущаюсь я. — Как же они допускают такое? Вдруг этот Гитлер не только у себя, вдруг он и другие страны захватит и всех забьет?
— Всех не забьет, — говорит отец, раскуривая папиросу, — никогда никакая темная сила, даже самая свирепая и жестокая, не может надолго взять верх, как бы она ни старалась. Я тебе сейчас объясню, почему это так. Да и как может быть иначе…
Но отцу так и не пришлось досказать мне свою мысль. Мама, которой свет мешал заснуть, погнала нас:
— Хватит вам, полуношники, а то завтра не добудишься вас. Ложитесь!
Подмигнув друг дружке, мы с отцом погасили свет и принялись укладываться. Утром, когда я убежала в школу, отец еще спал.
Домой мы возвращались вместе с Валей. Пока мы сидели на уроках, выпал снег. Облепленные снежной порослью деревья. Лохматые, провисшие провода. Выбеленные снегом кирпичные стены «Арсенала» как стены сказочного замка. Весь этот мглистый день был мохнат, как белый медведь. Но вот, растолкав косматые гущи облаков, проглядывало солнце. И тогда все вокруг сверкало и искрилось крохотными радужными огоньками. Ослепительно сиял наш пустырь. Рассеивая голубые дымки, по нему черными жуками бежали паровозики со снежными попонами на спинах. Я шагала рядом с Валей, расстегнув воротник пальто. И внутри меня что-то так же сверкало и искрилось, как радужные огоньки на праздничной белизне пустыря. И люди, попадавшиеся нам навстречу, казалось, тоже несли внутри себя радость.
У меня на губах вертелся один вопрос, который я не могла никому задать. Не могла спросить о том, что беспокоило меня, ни у мамы, ни у отца. Пожалуй, только у Вали. И я спросила:
— Как ты думаешь, если человек пригласил тебя в кино, ему надо сказать «спасибо» или не надо?
Человек, пригласивший меня в кино, был Слава, наш командир, самый хороший мальчик на свете. Вот он — кинотеатр «Интернационал» на углу, где, скрежеща, заворачивает трамвай. Низкий навес тоже в снегу. В узеньком простенке между колоннами на афише, закинув копыта, летят кони. Чубатый всадник припал к гриве, сжимая в руке пистолет. А с другой стороны девушка, похожая на Валину Зойку, задумчиво и грустно смотрит вдаль, где пылает не то закат, не то пламя боя. Под навесом за колоннами уже открыто окошко кассы. Можно подойти.
— Нам билеты. Дайте, пожалуйста, два.
Два, ведь мы вдвоем — я и Слава. Это произошло на перемене. На перемене, когда мы вышли в коридор. Слава стоял с мальчишками. Спорили.
— Научно доказано, что человеческий организм без воды может… — это, конечно, Рево. Слава сказал негромко:
— У нас там один боец однажды трое суток преследовал… ну, нарушителя. И подвернул ногу. Его нашли через трое суток.
— А я докажу, — Сережка, как всегда, распалился. И Коп-Коп тут как тут:
— Да, да, — щеки надул.
С тех пор как Сережка отбил его тогда вместе со знаменем, Коп-Коп так и ходит за ним, как бычок на веревочке. Друзья — водой не разольешь. Только если вдруг шпана какая или так — заваруха, Коп-Коп — за Сережкину спину. Даже удивительно, как он ухитряется — здоровый такой. Ему ведь Сережка — по плечо. А тут вон головой кивает, будто это он сам пробовал без воды столько суток.
Люська у окошка вертелась: «Снег! Ой, какой снег! Ах, какой снег!» — а сама на Славу посматривает. Раньше на Сережку смотрела, а теперь — на Славу. Сережка ушел. И Коп-Коп — за ним. Люська:
— Посмотрите, какой снег.
Но Слава не смотрел. Люська поджала губы. Люська отошла. А Слава… Тут он подошел:
— Таня (Таня, а не Топик), Таня, пойдем в кино.
Шагая рядом с Валей, я снова и снова вызывала в памяти весь этот короткий, но такой волнующий разговор. И как это он просто вдруг подошел и сказал: «Пойдем». А я? Что я ответила? Что-то пробормотала, вроде: «Пойдем». Нет, я, кажется, просто кивнула головой — у меня не нашлось никаких слов. А наверное, надо было сказать «спасибо».
— Как ты думаешь? — спросила я Валю. Но и Валя не могла сказать. Ведь ее еще никогда никто не приглашал в кино. То, что мы ходили все вместе с Сережкой Крайновым и с другими нашими мальчишками, — это не в счет. Это просто так.