Ненависть Аннабет к Бобби О'Доннелу немного забавляла Джимми – ведь не сходство с Эдвардом Джи и не то, что он спит с ее падчерицей, так возмущает Аннабет, а его доморощенные бандитские наклонности, в противовес профессиональному бандитизму ее братьев или прошлому ее мужа еще при Марите, о котором она доподлинно знала.
Марита умерла четырнадцать лет назад, в то время как Джимми отбывал два года в исправительном заведении «Олений остров» в Уинтропе. На одном из субботних свиданий, когда пятилетняя Кейти ерзала у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что ее родинка на руке в последнее время немного потемнела и она собирается к доктору в приходскую больницу. На всякий случай, пояснила она. Через месяц ей делали химию. А через шесть месяцев после того, как она рассказала ему о родинке, Марита умерла. Джимми видел, как от субботы к субботе жена все хирела и бледнела. Он наблюдал за ее угасанием через потертый стол с прожженной, в пятнах поверхностью, потемневшей за целый век бесконечных россказней и жалоб заключенных. В последний месяц ее жизни Марита была уже слишком слаба, чтобы приходить на свидания или писать, и Джимми был вынужден ограничиваться телефонными разговорами, во время которых у нее еле ворочался язык от усталости, или от снотворного, или от того и другого вместе. Чаще от того и от другого.
– Знаешь, что мне все время снится? – пробормотала она однажды. – Снится и снится…
– Что же, детка?
– Оранжевые шторы. Большие, плотные оранжевые шторы… – Она чмокнула губами, и Джимми услыхал, что она пьет воду. – И как они трепыхаются и хлопают на ветру на своих струнах. Вот так, Джимми: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, все время так хлопают. Их много-много. Целое море оранжевых штор, и все они хлопают, хлопают, а потом исчезают…
Он думал, что рассказ будет продолжен, но на этом он оборвался. Он не хотел, чтоб в середине разговора Марита вдруг отключилась, как это не раз бывало, и поэтому спросил:
– Как Кейти?
– А?
– Как поживает Кейти, милая?
– Твоя мама хорошо заботится о нас. Она грустит.
– Кто грустит, мама или Кейти?
– Обе. Знаешь, Джимми, меня тошнит. Устала я.
– Ладно, детка.
– Я люблю тебя.
– И я тебя люблю.
– Джимми? Ведь у нас никогда не было оранжевых штор, правда ведь?
– Правда.
– Странно, – сказала она и повесила трубку.
Это было последнее, что он от нее услышал: странно.
Да уж, действительно страннее некуда. Родинка, которая была у тебя на руке с колыбели, когда над тобой вешали погремушки, вдруг начинает темнеть, и спустя почти два года после того, как ты в последний раз спала с мужем и чувствовала его рядом с собой, ты играешь в ящик, и на твоих похоронах муж стоит в стороне под стражей, и кандалы позвякивают на его щиколотках и запястьях.
А через два месяца после похорон Джимми вышел из тюрьмы и в той же одежде, в которой уходил из дома, стоял в своей кухне, улыбаясь маленькой незнакомой девочке. Девочку эту он смутно помнил младенцем, но в ее памяти он тогда не запечатлелся, разве что туманно – что был тогда в доме какой-то дядя, – а помнила она его уже потом, тем, к кому они ходили на свидания по субботам, чтобы сидеть за потертым столом в сырой вонючей комнате в здании, построенном на месте старого и призрачного индейского кладбища, в здании, открытом всем ветрам, с сырыми стенами и давящим потолком. Он стоял в своей кухне, видя, как недоверчиво смотрит на него его ребенок, и остро ощущал свою никчемность. Никогда еще он не чувствовал такого одиночества, такого страха, когда, сев перед Кейти на корточки, он сжал ее пальчики и увидел в ее глазах такое выражение, словно он был инопланетянином в скафандре. Им обоим тогда было несладко: два чужих человека в грязной кухне, приглядывающихся друг к другу и старающихся удержаться от ненависти, потому что вот, дескать, умерла и оставила их вдвоем, и что им дальше делать – неизвестно.
Его дочь – живое существо, она дышит, она уже многое понимает, и она зависит теперь от него, нравится это им обоим или нет.
– Она улыбается нам с небес, – говорил Джимми Кейти. – И она гордится нами. Правда гордится.
– Ты опять вернешься туда, где был? – спросила Кейти.
– Нет-нет. Никогда в жизни.
– А куда-нибудь еще уедешь?
В тот момент Джимми с радостью отправился бы отбывать новый срок в дыре вроде «Оленьего острова» или где похуже, только бы не оставаться еще на сутки в этой кухне наедине с этим совершенно незнакомым ребенком и пугающей перспективой на будущее, осложненной присутствием рядом этого существа, этой, если называть вещи своими именами, обузы, на которую теперь придется угробить остаток молодых лет.
– Некуда мне уезжать, – сказал он. – С тобой буду.
– Я есть хочу.
И Джимми почему-то как током ударило: о боже, и кормить ее придется до скончания веков, кормить!
– Что ж, хорошо, – сказал он, чувствуя, что улыбка его получается какой-то кривоватой. – Сейчас мы поедим.
К шести тридцати Джимми был уже в «Сельском раю», своем магазинчике, где засел за кассу и лотерейный автомат, пока Пит таскал в кафетерий пончики из «Килмерских плюшек» Айзера Гасвами, пирожные, кольца с творогом и пирожки из пекарни Тони Вьюки. В минуты затишья Джимми наполнил два огромных термоса крепким кофе из кофейного автомата, разобрал газеты – воскресные «Глоб», «Геральд» и «Нью-Йорк тайме», вложил в середину рекламные листки и комиксы, поместил кипы газет напротив полок с кондитерскими изделиями и рядом с кассой.
– Сэл сказал, когда будет?
– Самое раннее в полдесятого. У него машина из строя вышла. Поедет общественным транспортом, автобусом с пересадкой. И сказал, что еще не одет.
– Черт.
Примерно в семь пятнадцать им пришлось отражать первый наплыв посетителей с ночной смены. Это были по большей части полицейские, несколько медицинских сестер из «Святой Регины», девушки с фабрики, нелегально подрабатывающие в ночных клубах на противоположной стороне Бакинхем-авеню, той, что ведет к Роум-Бейсин. Они казались утомленными, но были веселы и возбуждены, словно сбросили с себя некий груз или вместе возвратились с поля битвы – заляпанные кровью и грязью, но целые и невредимые.
Когда выдались свободные пять минут перед новым наплывом прихожан, возвращавшихся с утренней службы, Джимми позвонил Дрю Пиджену и спросил, не видел ли он Кейти.
– Да мне кажется, она у нас, – сказал Дрю.
– Правда? – Джимми сам услыхал, как зазвенел надеждой его голос, и только тогда понял, что волнуется больше, чем сам себе в том признается.
– Да, по-моему, так, – сказал Дрю. – Пойду проверю.
– Вот спасибо тебе, Дрю.
Он слышал тяжелые удалявшиеся шаги Дрю, обналичивая чеки миссис Хармон и стараясь удержать слезы, наворачивавшиеся на глаза от приторного, тяжелого запаха духов старой дамы. Потом он услышал, что Дрю берет трубку. Он чувствовал трепет в груди, когда, вручив миссис Хармон пятнадцать долларов, кланялся, прощаясь с ней.
– Джимми?
– Да, Дрю, я здесь.
– Прости, это, оказывается, Дайана Честра у нас заночевала. Она и сейчас здесь, на полу в комнате Ив, но Кейти здесь нет.
Трепет в груди Джимми прекратился, и сердце стало тяжелым, будто его сдавили щипцами.
– Ну ничего, не страшно.
– Ив говорит, что Кейти подвезла их сюда, но куда отправляется, не сказала.
– Ладно, дружище, – деланно бодрым голосом заявил Джимми, – я ее разыщу.
– Может, она с парнем каким встречается?
– Девчонке девятнадцать лет, Дрю. Разве их сосчитаешь?
– Истинная правда, – зевнул на другом конце провода Дрю. – Вот и Ив так. Все время звонки, и каждый раз новый парень. Хоть книгу регистраций возле телефона заводи.
Джимми принужденно хохотнул.
– Еще раз спасибо, Дрю.
– Всегда рад помочь тебе. Ну, бывай.
Джимми повесил трубку и потом долго глядел на диск, словно тот мог ему что-то подсказать. Это не в первый раз Кейти не ночевала дома. По правде говоря, даже и не в десятый. И работу прогуливала она не впервые. Но и в том и в другом случае она обычно звонила. Конечно, может, парень этот хорош собой, что тебе киноартист, и обаятелен так, что прямо не оторвешься. Джимми не так давно и самому было девятнадцать, и он хорошо помнил, как это бывает. И хоть ни за что и виду не подаст Кейти, что оправдывает ее, в глубине души он не слишком ее осуждал.