«Но как же так… Пирамиды… – подумал я странную мысль. – Где же там будут пирамиды?»
Словно, уезжая отсюда, я терял и их. Словно они были не в Египте, а здесь в лагере.
Я сел на кровать, вертя книгу в руках и ощущая неприятную тошноту под горлом.
Вдруг я вскочил с кровати и вихрем вылетел из корпуса.
– Попрощаюсь с ребятами! – крикнул я отцу.
И бегом пустился по аллее.
Навстречу мне попалась Лида.
– Куда ты несешься как сумасшедший? – спросила она и кокетливо повела плечами.
– Ты не видела Веру? – задыхаясь, спросил я.
– Нет. А ты еще чего-нибудь вытворил?
Веры не оказалось ни в столовой, ни в клубе, ни в музейной комнате, ни на стадионе.
«Вдруг она уехала на целый день, и мы больше не увидимся?» – лихорадочно думал я.
Какими незначительными виделись мне сейчас ее вчерашнее пьяное «Уходи!» и даже ненависть в ее глазах по сравнению с этой новой страшной бедой разлучения навсегда!
Я приблизился к общежитию.
Окно было занавешено тюлевыми занавесками. Занавески не шевелились.
Невдалеке от здания общежития стоял Меньшенин.
«Спросить у него? – подумал я. – Нет. У него нельзя».
И, подойдя к нему, выговорил с ужасным подхалимством в голосе:
– Я хотел бы с вами попрощаться.
Он протянул мне руку.
Переминаясь с ноги на ногу, пожимая его руку, я сказал:
– Я очень счастлив, что побывал в вашем лагере!
– Наш лагерь считается одним из лучших, – промолвил он, самодовольно улыбаясь. – Я рад, что тебе здесь понравилось. У нас и программа интересная и кормят хорошо.
– Да. Замечательный лагерь, – поддакнул я. – За мной приехал отец. Он забирает меня.
– Я знаю. Он говорил со мной, – сказал Меньшенин. – Жаль, что ты не будешь на прощальном балу. Желаю тебе удачного учебного года!
Он все еще держал мою руку в своей, и мы все жали и жали друг другу кисти.
– Спасибо! – лепетал я. – Большое спасибо! Вы не подскажете… Я хотел поблагодарить… Попрощаться… Вера Станиславна. Где она?
– Минут десять назад видел ее в корпусе младшей группы, – сказал Меньшенин.
Я выдернул свою руку из его руки и, стараясь сдерживать шаги, пошел к корпусу младшей группы. И оттого, что я с трудом сдерживал шаги, в то время как все во мне спешило, летело к ней, сердце мое совсем разбушевалось, а грудь стала такой тесной, что я задыхался от волнения еще сильнее, чем когда бежал.
Я вошел в корпус младшей группы и увидел Веру. Окруженная детворой, она стояла в проходе между кроватями.
Она повернула ко мне лицо, и вслед за нею все они повернули лица в мою сторону.
«Что случилось?» – спросили ее глаза.
Я не мог вымолвить ни слова.
– Дети, подождите меня здесь! – сказала она, развела малышей руками в стороны, освобождая себе проход, и приблизилась ко мне.
– Пойдем на улицу! – сказала она. – Что с тобой? На тебе лица нет.
– Меня отец забирает, – с трудом проговорил я, едва мы оказались на крыльце. – Отец приехал. Он меня забирает совсем. Прямо сейчас. Он там сидит. Он ждет.
По ее лицу пробежала мгновенная тень.
– Зачем? Почему так рано?
– Мы переезжаем жить в другое место.
– В другой город?
– Нет. В другой район города. На Васильевский остров.
Ее темные густые брови нахмурились, и рука, взлетев к голове, замерла, трогая кончиками пальцев концы волос. Мне всегда так нравилось это выражение сосредоточенности на ее лице.
– Подожди здесь! – сказала она, вернулась к малышам и спросила:
– У кого есть листок бумаги и карандаш?
– У меня есть! – послышались голоса. – Вам в клеточку или в линеечку?
– В клеточку.
Остриженный наголо мальчик поспешно выдернул из тонкой школьной тетради чистый лист.
Она оторвала от листа полоску, что-то написала на ней, сложила ее вчетверо.
Я наблюдал за Верой с крыльца сквозь проем двери.
– А из оставшегося листика мы сделаем бумажного голубя, – сказала она детям и быстро вышла ко мне.
– Это мой телефон на работе в городе. Вызывай без отчества. Веру из третьего цеха. Запомнил?
– Да.
– Я закончу все дела в лагере ко второму сентября. И с третьего – на работе. Звони не раньше третьего.
Я сунул сложенную вчетверо полоску бумаги в карман брюк. Мы повернулись друг к другу, и глаза наши встретились. Вера смотрела на меня с такой любовью, с такой нежностью, что я невольно подался к ней, но она резко отстранилась, сделав шаг назад.
Я спустился с крыльца и пошел по аллее. И все же, когда я отошел далеко, я оглянулся: ее уже не было.
Несколько секунд я стоял, глядя на пустое крыльцо.
«Вот и закончилось твое лето в лагере!» – сказало мне это далекое опустевшее крыльцо.
Это была правда. Лето закончилось. Запрокинув голову, я посмотрел в предвечернее небо. Высоко в нем висели слоистые облака. В разрывах между ними, много выше них, блуждали солнечные искры, словно кто-то удивительный, имеющий нечеловеческий образ, летал там, не ведая ни разлук, ни тоски, ни отчаяния. Скорбное чувство прощания навсегда – охватило меня. Как много лиц, ставших мне знакомыми, как много голосов, которые я уже узнавал на слух, оставалось здесь у озера в центре этого леса, на этих аллеях, в этих бараках! Все они значили для меня теперь так много, – ведь и она, моя любовь, оставалась с ними. И боязливый добрый Меньшенин со смертью, уже затаившейся в глубине его темных глаз, и глупая доверчивая Лида – тоже оставались здесь. Я оглядел лагерь. Красный флаг, медленно опадая и вновь лениво набирая ветер в свое полотнище, клубился на тонком стальном шесте.
Отец молчал до самого города. Он не проронил ни слова ни в рейсовом автобусе, ни на станции, пока мы ждали электричку.
Когда мы ступили в тамбур вагона, там дрались пьяные. Они мешали нам пройти. Отец с силою оттолкнул одного из них, мы прошли в салон и сели на свободные места. Отец закинул мой рюкзак на багажную полку. Напротив нас молодая женщина, коротко остриженная, с бледным рыхлым лицом в крупных веснушках, держа на коленях запеленутого младенца, кормила его молоком из рожка. Из кружевного белого конверта, обвязанного синей газовой лентой, торчало крохотное личико величиной с кулак. Женщина улыбалась и цокала языком. Машинисты еще не включили освещение. Внутри вагона был разлит мягкий сумрак. Люди в нем казались чем-то отделенными друг от друга. Каждый был сам по себе. За окном далеко над горизонтом мутным пятном проступало в тучах солнце. Было не тихо, а безмолвно. И только двое пьяных все ожесточенно дрались за стеклами сомкнувшихся дверей, ведших из тамбура в салон, но сквозь толстые стекла их ругань и хрипы не доносились, и было странно видеть, как они беззвучно волочат друг друга от одной стены вагона до другой. На следующей станции оба они выкатились на платформу, но когда электричка поехала, я увидел в окно, что они продолжают драться и на платформе. Лица у них были грязные, злые, в крови, у одного была разорвана на груди рубаха.
Я смотрел на низкое солнце. Край его, блеснув золотом, вынырнул из-за тучи, но тут же спрятался за другую. Отец сидел неестественно прямо, положив расслабленные кисти на колени. Глаза его были закрыты. Но я знал: он не спит.
А электричка неслась по темнеющей равнине, оставляя позади дачные поселки, станции, дальше и дальше от Веры, от ее лица, взгляда, голоса. Вагон качался, вдруг визгливо заплакал младенец, и я всем моим существом ощутил, как стремительно удаляется от меня мое счастье. Вот уже произошел надлом – я стал ближе к городу, чем к лагерю, и мне почудилось, что все навсегда кончено и назад вернуться невозможно, потому что быстрый бег железного вагона уже что-то непоправимо разорвал, разделил, разрушил…
Если бы отец сказал хоть слово!
Наконец с обеих сторон поползли в окнах окраинные городские кварталы – недостроенные панельные дома, башенные краны, экскаваторы, котлованы, заборы, свалки, забелели еще не успевшие стать грязными новые крупноблочные здания, все с плоскими крышами, широкими окнами, балконами, расчерченные на одинаковые квадраты швами между бетонными блоками; они заменились старыми петербургскими постройками, почерневшими от многолетней копоти, с обвалившейся лепниной и глухими стенами; справа и слева замелькали составы пустых пассажирских вагонов на отстое, корпуса депо, будки диспетчеров, законсервированные паровозы пятидесятых годов, черные, звероподобные, состыкованные один с другим; пути разветвлялись, множились, и внезапно сразу очень близко под окном потекла платформа вокзала.