— Упадешь… — пробормотал Саша, а Митя уже тугой чересседельник распутал, на лоснящейся, влажной спине лошади развернулся, сел на нее верхом и, обняв за дрожащую, мокрую, но теплую шею, опять опустил руку по самое плечо в ледяную воду и начал шарить по Зорькиной груди, по клешням хомута, — искать затяжной ремешок супони.
Зорька сразу поняла, что к ней наконец-то пришла помощь. Она не рвалась, не взматывала головой, а только тихо и протяжно постанывала.
Ремешок супони осклиз, разбух. Митя на ощупь тянул его, рвал ногтями. Рука от холода онемела, рубаха с этой стороны намокла до самого ворота, но вот ремешок поддался, клешни хомута разомкнулись, упряжная дуга из оглобель вылетела, стукнула Митю по голове.
Саша со своего безопасного места увидел, как Зорька развернулась, вздыбилась мощно на задних ногах. Обрушивая с себя сверкающую на солнце воду, она с висящим на гриве мальчиком вымахнула на лед. Она проломила припайную кромку, опять прыгнула и вот уже, хромая и волоча за собой вожжи, выбежала на берег.
Митя скатился на снег, кинулся Зорьку осматривать. Дышала лошадь тяжело, шумно, израненные ноги дрожали. Вода капала с длинного хвоста, с гривы, под круглым животом нелепо висела кожаная седёлка.
— Прости меня, Зоренька, прости… — опять было горестно замотал головой Митя, да тут подскочил Саша, подал валенки, пальто, сказал:
— Оденься.
Потом бодрым голосом добавил:
— Вот видишь! За Филатычем можно было и не посылать. Если бы не послали, ничего бы никто и не узнал. Все было бы — о'кэй!
— Да уж… Ф-фиг бы «о'кэй»… Ф-фиг бы не узнал… — едва отвечал, едва выговаривал Митя, его самого трясло не меньше Зорьки.
А Филатыч был уже близехонько. До смерти перепуганный Егорушкой, который ворвался в школьную столярку и не своим голосом завопил: «Зорька тонет! Зорька тонет! Одну дугу видно!», старик только и успел, что накинуть полушубок да схватить у школьной поленницы длинную жердь, и так вот без шапки, и бежал с этой жердью по дороге.
Старик бежал не быстро, ему не хватало воздуха. А Егорушка трусил рядом, все наговаривал:
— Митя не хотел, а Сашка сказал: «Поехали!» Митя не хотел, а Сашка сказал: «О'кэй!»
Филатыч на Егорушкины ябедные слова не отзывался, не мог. Только, выбежав из леса в приболотную долинку и увидев на берегу распряженную лошадь, сказал не то с облегчением, не то с испугом:
— Ох!
Но ходу и тут старик не убавил. А как бежал, приседая на ослабших ногах, так на той же медленной скорости и подбежал к лошади.
На мальчиков он сначала и не взглянул. Он мигом оглядел мокрую Зорьку, кинул ей на спину свой полушубок, а потом наклонился и увидел ее сбитые, сочащиеся кровью ноги.
Увидел, побагровел, шея и лицо стали у него почти такими же красными, как его распоясанная рубаха, и он медведем пошел на мальчиков.
— Ах-х вы… — занес он высоко руку, и Митя покорно сжался, а Саша побледнел, отпрыгнул, закинул назад голову и, словно отодвигая от себя старика выгнутыми ладонями, замахал ими, забормотал:
— Но, но, но… Вы не очень! Мы ведь не нарочно.
— Ах, не нарошно! Ах, не нарошно! — дважды проревел Филатыч, и опустил руку, и кинулся к Зорьке, отстегнул вожжи, сложил их втрое, вчетверо — и вытянул Сашу пониже спины.
— Вы что! — взвизгнул Саша и, держась ладонями за то место, отбежал, закричал: — Драться, да? Драться? Не имеете права! Я отцу напишу! Он вам покажет! Он — фронтовик, моряк, а вы…
— Кто я? — изумленно раскрыл рот Филатыч и даже бороду с засевшей там стружкой выставил вперед.
— Эксплуататор!
— Это почему же? — еще больше изумился Филатыч.
— Потому что деретесь… Трудящихся бьете.
Филатыч опомнился, опять встряхнул вожжами:
— Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал «эксплуатацию трудящих…» Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю! А она ведь — матерь… От нее жеребеночек вскорости ожидается.
Митя с Егорушкой, услыхав про жеребеночка, заревели в голос. Филатыч хотел им тоже сказать что-то этакое крепкое, да отвернулся, махнул и взялся за съехавшую в самый передок саней бочку.
Он качнул ее раз, качнул другой раз, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.
Даже не дав мальчикам и подступиться к пустым теперь саням, Филатыч сам их за низкие запятки выдернул из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал лошади:
— Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай…
Во двор интерната въехали печально, медленно, как с похорон. За пустыми санями шел хмурый Филатыч, следом плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.
У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела грустную процессию, очень удивилась:
— Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.
Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:
— Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там — вид.
Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.
А Саша с Митей — боком, боком — взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол сырые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда. Только и утешения, что забиться под одеяло и лежать там в душной тьме, вздыхать, хлюпать потихоньку носом, жалеть себя так, как никто никогда их, в общем-то из-за войны уже почти осиротевших, не пожалеет. Но и все равно надеяться, что вот наконец-то не вытерпит хотя бы Павла Юрьевна, подойдет, тронет тебя за плечо и негромко скажет: «Ну ладно, ладно… Надеюсь, это в последний раз».
Но когда Павла Юрьевна в спальню вбежала, то сказала совеем другое. Она перепугано крикнула:
— Мальчики, вы тонули? Вы искупались, мальчики?
Митя, стараясь вызвать к себе как можно больше сочувствия, зашмыгал носом еще шибче, кивнул под одеялом головой, а Саша, тоже из-под одеяла, пробубнил:
— Это не я искупался, это он искупался… Он нашу Зорьку спас.
Про вожжи, про Филатыча Саша решил молчать. Ему было противно и думать про эти вожжи, он только и повторил:
— Это я чуть не утопил Зорьку, а Митя — спас!
Но Сашино вполне рыцарское признание Павла Юрьевна как будто и не слышала. Она смахнула с мальчиков одеяла, пощупала сухой, прохладной ладонью Митин лоб, затем Сашин лоб и сказала по-докторски:
— Ужинать — здесь, лежа; внутрь — аспирин; к пяткам — грелки, и два дня — вы слышите? — два дня ни в коем случае не вставать с постели.
— Как два дня? — всколыхнулся Митя. — А Зорьку лечить? Ей ноги забинтовать надо и внутрь тоже чего-нибудь надо бы дать!
— Лежи, лежи, — сказала Павла Юрьевна, а в приоткрытую дверь спальни просунулись любознательные малыши и запищали наперебой:
— Ее уже лечат! Зорьку уже бинтуют. Сам Филатыч бинтует… Ох, он там и ру-га-ит-цаа!
— Вот видите, что вы натворили, — уже не по-докторски, а тихо, по-домашнему произнесла Павла Юрьевна. — Не хватало вам еще заболеть, тогда совсем ужас…
А после общего отбоя, когда весь интернат мало-помалу угомонился, мальчики слышали: к ним в тихую спальню приходил Филатыч. Мальчики слышали его, но не видели. При первом звуке его шаркающих шагов, еще до того как открылась дверь, они запахнулись опять наглухо одеялами, притворились крепко спящими, и Филатыч потоптался у кроватей, поскрипел половицами и сказал негромко вслух:
— Ну что ж… Пущай спят… Поговорю с трудящими, болящими завтра утречком!