Как-то теплым южным вечером журналист из газеты «Вашингтон пост» спросил меня в американской столице о прогнозах на завтра. «Позвоните в Москву, – отшутился я. – Там уже завтрашний день, и вам все ответят». В газете так и напечатали, а главное, я тогда и сам так думал, – не только в том смысле, что восьмичасовая разница часовых поясов рождает подобные парадоксы. Тогда, в конце восьмидесятых, я искренне полагал, что мы рванули в завтрашний день неудержимо и невозвратно. Мелочи в расчет не принимались. Помню, как из Москвы в Вашингтон нам привезли ящики цветных портретов генсека, где горбачевская родинка на лысине была старательно заретуширована. Тогда мы обхохотались, отшучиваясь от американцев; я полушутя объяснял, что чиновники решили вот так, ну и ладно. Но оптимизм убывал очень быстро; через несколько лет, в начале девяностых, стало уже не до шуток. Первым о том, как меняется чиновничье окружение Горбачева, мне грустно сказал его идеолог, Александр Яковлев: «Теперь они уже печатают для генсека наши портреты. Ни слова хорошего о тех, с кем он начинал реформы, М.С. давно не слышал, да и кто ему теперь скажет?» Как спортсмен, у которого появился новый тренер, Михаил Сергеевич стал играть иначе, изменился, стал отдаленнее, напряженнее, злее. На встречах с главными редакторами, которые не так часто, как прежде, но все же продолжали происходить, он уже кричал на нас.
Помню одну из последних таких встреч в конце 1990-го. Он, как всегда, говорил долго и неинтересно. Сокрушался, что американский госсекретарь по отношению к перестройке более оптимистичен, чем родимый экономист Шмелев. Затем он поругал другого экономиста, велел редакторам блюсти партийную линию – и все это тоном учителя, только что получившего самый непослушный класс в школе. В этот момент мне захотелось поглядеть на Горбачева вблизи. Я подошел и увидел как бы не его, а почти незнакомого взъерошенного человека. Он крабиком, бочком двигался к выходу из президиума, тыча в меня пальцем и буквально крича: «Не сдержал слова, не сдержал слова! Ввязался в перепалки!»
Черт знает что. Какие перепалки? Я действительно переругивался с ежемесячниками вроде «Молодой гвардии» или «Нашего современника», но чаще всего делал это, защищая от атак его, Горбачева, и принципы гласности. К тому времени определился уже круг изданий, постоянно повизгивавших на тему о том, кто кого продает (кто же нас купит, таких замечательных?), – с ними-то я и цапался постоянно. Последним впечатлением от того совещания у Горбачева остался уходящий левым боком в дверь лидер, гневно тычущий в меня пальцем («Нью-Йорк таймс» – и откуда они только все узнают? – живописно рассказала об этом). Обычно на следующий день после таких встреч вызывают в ЦК и подробно все разъясняют. На этот раз вызова не последовало. Я косился на телефон правительственной связи с гербом на диске, но телефон молчал. Позже редактор «Аргументов и фактов» Старков сказал мне, что ждал вызова еще более напряженно, потому что Горбачев прошелся по нему особо. Но и его не тронули; позвонил один из либеральных начальников и велел Старкову не дергаться и нормально работать. Мол, ничего особенного не произошло.
После полудня у меня все-таки зазвонил телефон. Приятель, всегда знавший в подробностях все о газете «Правда», прямо пищал от восторга: «Сняли этого старого му…ка, главного редактора «Правды» Афанасьева!»[1] А еще через сутки в отставку ушел гэдээровский вождь Эрих Хонеккер. Вот так Горбачев тогда поигрывал с чиновниками: финт ушами, нырок вправо, удар влево, уход, заслон, контратака…
Он финтил и приплясывал, а чиновники сидели стеной, горой, крепостью, ощущая его субстанцией временной, а себя – вечными.
В те годы наша традиционная неуверенность обострилась. Лужами, как теплый студень по блюду, растекались чиновники, перегруппировываясь в новые сообщества. Они-то были реалистами, а мы все еще строили песочные замки. В только что избранном Верховном Совете либеральные депутаты создали так называемую межрегиональную группу во главе с Сахаровым и Ельциным; вошел в нее и я; еще одна интеллигентская попытка выстроить очаровательную крепость с башенками. Незадолго до того я отказался публиковать мемуары Ельцина, которые сочинял мой заведующий отделом писем (в дальнейшем – начальник президентской администрации Валентин Юмашев). Борис Николаевич на меня сердился, позже он упомянул в очередной книге об этом; но тогда, победоносный, подошел и доверительно шепнул: «Все в порядке, понимаешь. Стряхнем нахлебников, объединимся с Украиной, Белоруссией и Казахстаном – вот здорово заживем!» Но чиновники не хотели объединяться: и в России, и вокруг нее они уже знали, насколько удобнее хозяйничать в четко огороженном дворике, а не в размытом пространстве, где не все еще поделено до конца. Это еще одна старая чиновничья традиция: в сложных ситуациях улыбаться, соображая «кто с кем, кто чей человек».
Все-таки Горбачев был начальником, не типичным для своей страны и своего времени: он бывал способен на мгновенные эмоциональные реакции. Последний генсек начисто был лишен сталинского иезуитства или андроповской жестокой веры. Он обижался, краснел, рассказывал анекдоты про себя и тут же обижался на эти анекдоты. Он запрещал, не наблюдая, как его запрет выполняется. Давало себя знать и ставропольское провинциальное прошлое, южный говорок, простовато звучавший в московских президиумах. К Горбачеву в окружение постоянно набивались чинуши с манерами этаких «столичных штучек», вроде бывшего соученика Анатолия Лукьянова. Эти адвокатики оказывали на него огромное влияние, как бы вводя комплексующего Михаила Сергеевича в прежде не доступный ему высший свет, помогая одолевать комплекс неполноценности. При этом чиновники свято соблюдали ими же установленные правила игры. Помню, как во время еще первого визита Горбачева к Рейгану в Вашингтон нам, его свите, был роздан циркуляр, запрещавший посещать официальные приемы в галстуках-бабочках, хоть на приглашениях американцы требовали именно их. Горбачеву разъяснили, что он потеряет в этом хомутике пролетарскую гордость и что все остальные обязаны быть как он. Ах, как дирижировали чиновники советским президентом и его окружением! То подставляли его супругу, оказывающуюся на крейсерах и подводных лодках во время служебных визитов Горбачева, когда ей вроде бы там делать было нечего. То выпускали приватную информацию о Михаиле Сергеевиче; как-то я нанял нескольких кремлевских мебельщиков для ремонта двери в квартире, и они прогрызли моим домашним головы фривольными россказнями о личной жизни генсека…
Я остановился на этом примере, потому что отчетливо видел, как Горбачев все больше суетился под присмотром своих и чужих чиновников, формирующих его мир, и все больше оставался без команды. Да и в команду он старался подбирать людей, на чьем фоне можно было блистать ярче – тех самых сереньких мышек, которые в дальнейшем его и сгрызли. Ближайшее окружение сжималось до семейного круга. Он не создал своей бюрократии и не приручил чужой. Помните, была песенка про памятник Петру в Петербурге: «Только лошадь да змея, вот и вся его семья»? У Горбачева и того не было; не сколотив чиновничьей команды, он уходил в пустоту.
Во многом все это повторилось в судьбе Ельцина, в его окружении, на фоне дочери Бориса Николаевича, очень похоже занявшей в иерархии место прежней «первой леди». Борис Березовский вместо Анатолия Лукьянова… Пресса поддразнивала Ельцина всем этим, раздражая его точно так же, как раздражала Горбачева вмешательствами в его личную жизнь. А ведь кроме личного круга никакой защиты не оставалось!
Ах, как можно манипулировать вождями, если отделить их от независимого окружения, а затем ввергнуть в чиновничью паутину и поддразнивать при помощи подручной прессы! Странное дело, но человек, первым позволивший прессе порезвиться без цензуры, Горбачев, стал первым руководителем страны, схлопотавшим столь немилосердные удары гласности в своем собственном доме, а его помощники даже не пробовали смягчить тяжесть ударов. И – что в горбачевском, что в ельцинском кабинетах – нарастали вокруг верховной власти подхалимы из круга старых, всегда готовых на предательство друзей дома. Тут уже семейным кругом не защитишься, такие сдавали и московских самодержцев. В принципе они же разыграли все послесталинские призы; меняется власть, а не принципы ее удержания.