Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На всех уровнях поэтики Мандельштам выделяет роль динамических приемов — «смысловых волн — сигналов», «глагольных выпадов», «гераклитовых метафор», выявляющих исключительную текучесть явлений. Наконец, первостепенную значимость для поэта имеет категория времени в своеобразном ее понимании, когда важно уловить «синхронизм разорванных веками событий», как он говорил, «веер» времен.

В стихах 30–х годов со всей резкостью и трагизмом обнажается конфликт поэта со своим временем, с духом тоталитарного режима. Стихотворение «Ленинград» (1930) продолжает тему Петербурга, города — символа умирающей цивилизации. Волнующий лиризм встречи поэта с родным городом («Я вернулся в мой город, знакомый до слез, / До прожилок, до детских припухлых желез…») соединяется с трагическим чувством боли от смерти друзей, предчувствием собственной гибели, ожиданием ареста («Петербург! Я еще не хочу умирать: / У тебя телефонов моих номера. / Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса…») — и иронией: «И всю ночь напролет жду гостей дорогих, / Шевеля кандалами цепочек дверных».

В стихах этого времени (первой половины 30–х годов) трагического напряжения достигают мотивы изгойства, страха, тупика — ощущения, что «некуда бежать»: («Мы с тобой на кухне посидим…» (1931), «Помоги, господь, эту ночь прожить…» (1931), «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…» (1931) и др. Строка из последнего стихотворения: «Душно — и все — таки до смерти хочется жить» — точно схватывает противоречивое состояние поэта, его лирического героя.

Гневное неприятие атмосферы всей жизни общества прорывается наружу в стихах «Волчьего цикла». Так условно Осип и Надежда Мандельштамы называли ряд стихотворений поэта, ядром которых является стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков…» (1931, 1935) с образом «волка — волкодава» в центре. В этот цикл входят стихи — «Нет, не спрятаться мне от великой муры…», «Неправда», «Жил Александр Герцевич…», «Я пью за военные астры…», «Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый…», «Сохрани мою речь навсегда…» (все — 1931).

Стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков…» построено на диссонансе поющего, романсного ритма и жесткого образного строя — «костей в колесе», «века — волкодава», «труса» и «хлипкой грязцы». Это образ того непереносимого существования, которое лирический герой готов променять на «Сибирь»: «Запихай меня лучше, как шапку, в рукав / Жаркой шубы сибирских степей…» Так поэт пророчит будущую свою судьбу, накликая на себя (поэтически и реально) сибирскую ссылку. Сибирь грезится поэту миром, где сохранилась первозданная природная гармония, где сияют «голубые песцы» в «первобытной красе» и «сосна до звезды достает». В этой образной связи — «сосны… до звезды» — в качестве носителя главного поэтического смысла можно усмотреть не только образ могучей сибирской природы, но и образ согласия земли (корней) и неба (звезд), мечту поэта о желанной гармонии бытия, относимой, скорее всего, к «грядущим векам».

В 1933 г. Мандельштам пишет (и читает в небольшом кругу) стихотворение — памфлет о Сталине — «Мы живем, под собою не чуя страны…», которое и стало поводом для ареста (1934) и первой ссылки поэта. В стихотворении дан уничтожающий саркастический портрет «кремлевского горца», выдержанный отчасти в духе гротескно — фольклорных образов идолищ поганых — с «тараканьими глазищами», словами — «пудовыми гирями», жирными, «как черви», пальцами, — отчасти в духе блатных, воровских песен:

Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.

Но это стихотворение — не только портрет Сталина как личности, как полагает М.Л. Гаспаров, а нечто большее. Исходная ось стихотворения — Мы и Он. Мы — это жизнь целой страны, «наши речи», наши страхи, наши беды:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.

Это жизнь вне истории: «живем… не чуя страны», вне свободного общения — жизнь без слова («наши речи… не слышны»), — не жизнь, а полусуществование (выразителен здесь образ «полразговорца»), С образами этого стихотворения перекликается явившийся словно в бреду кошмарный, гротескный мир из страшной сказки в стихотворении «Неправда»:

Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
— Дай — ка я на тебя погляжу,
Ведь лежать мне в сосновом гробу.

В лирике Мандельштама начала 30–х годов, как и в его творчестве в целом, существенное место принадлежит поэзии о поэзии — это два стихотворения под названием «Ариост», «Стихи о русской поэзии», обращенные к поэтам трех веков: Державину, поэту столь дорогого сердцу Мандельштама «Умного и наивного» XVIII века, Языкову и современнику — С.А. Клычкову («Полюбил я лес прекрасный…»), а также стихотворения памяти А. Белого («Голубые глаза и горячая лобная кость…») и др.

Выделим из этого ряда стихотворение «Батюшков» (1932). Образность стихотворения связана с ситуацией воображаемой встречи лирического героя с поэтом прошлого, представленной как реальная встреча с приятелем — петербуржцем на улицах города. Перед нами возникает живой облик Батюшкова, «гуляки с волшебной тростью», с выразительными портретными деталями (холодная рука, светлая перчатка, роза), и завязывающийся диалог поэта с поэтом. Это диалог — признанье, даже «величанье»:

Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
— Ни у кого — этих звуков изгибы…
— И никогда — этот говор валов…
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес —
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.

В диалоге Мандельштамом замечательно передана естественность устной, разговорной речи, с ее сбивчивостью и отрывочностью (например, три разрыва в одной строке: «Он усмехнулся. Я молвил: спасибо»). Прерывиста и прямая речь лирического «я» (в третьей строфе): «Ни у кого — этих звуков изгибы…» и т. д. Замечательна здесь и звуковая игра, которая в поэтике Мандельштама этого времени приобретает необычайно весомую роль. Шум стихотворства, поэтическое «косноязычие» (см. четвертую и пятую строфу) подчеркивается насыщением текста свистящими и шипящими звуками с — з, ш — ж, а гармония стиха — согласными поющими, сонорными в сочетании с гласными — оло, — оли, — ле, — ели (колокол, проливень слез, величаньем, случайно). Концовка стихотворения:

Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…

Переливай, проливень — в этих созвучных между собой словах скрывается образ — символ «обращаемости» вещей и явлений в друг друга, программный для Мандельштама данного периода. Сопрягая противоположности, поэт склонен давать их не просто в оппозициях, противостоянии, но в процессе перехода, превращения друг в друга — в «переливах». В «Разговоре о Данте» он писал: «Образное мышление у Данта, так же как во всякой истинной поэзии, осуществляется при помощи свойства поэтической материи, которое я предлагаю назвать обращаемостью или обратимостью. Развитие образа только условно может быть названо развитием».

Стихи о поэтах и поэзии были важны для Мандельштама лично, субъективно: ведь поэзия в его понимании есть «сознание своей правоты», потому стихи о поэтах разных времен и должны были укрепить Мандельштама в таком сознании, поддержать художника в его героическом стоицизме, ставшем его гражданской, личностной позицией.

50
{"b":"133077","o":1}