Полуодетый Кеплер, спросонья пройдя вслед за мной через двор, оказался под лестницей, где тускло светила масляная лампа, и по приказу хозяина разоблачился донага, чтобы из могучих рук Хальдора принять на себя ушат кипятка. Тем не менее клубы пара, еще более сгустившись в свете подвального окошка, скрывали его от нескромных взоров. Сеньор приблизился к нему голышом – не для того, чтобы побудить гостя упиться сим благодетельным жаром, а чтобы оскорбить его назойливым зрелищем зияющего провала на месте носа и открытого для обозрения детородного органа.
Однако тело у Кеплера оказалось совсем не таким, как ожидали. При всей своей худобе он был покрыт очень жесткой черной шерстью, порос ею целиком. А орган размножения, кожа на котором была удалена по окружности на еврейский манер, оказался еще побольше моего. Глядя, как он болтается, можно было подумать, что к маленькому колоколу подвесили язык от большого.
У моего-то хозяина все обстояло как раз наоборот.
Господин Браге потом десять дней с ним не разговаривал. Он вовсю надувался пивом, часто подбивая меня последовать его примеру (этого приглашения мне не надо было повторять дважды), и впадал в мечтательное расположение духа. Избавившись от головокружения, некогда одолевавшего его, стоило лишь взойти на самомалейшую лестницу, он теперь, громко топая, мерил шагами деревянные галереи, тянувшиеся вдоль замковых стен, и декламировал мрачные элегии, где упоминались призрачные земли Эресунна и год 2123-й, когда остановятся часы Вселенной в городе Лунне. Во дни, когда на стены замка Бенатки наползали пласты тумана, поднимаясь из речной долины, он ждал, пока вся земная твердь утонет в белом мареве, и, обращаясь к жителям сих исчезнувших берегов, ворчал: «Ну-ка, покажитесь!»
С этого же наблюдательного поста он обращался с речами к носильщикам и крючникам» которые подходили к замку, нагруженные приспособлениями, приветствовал конных почтальонов или выкрикивал свои распоряжения Тюге, который был весьма недоволен тем, что приходится вместо родителя обсуждать с Каспаром фон Мюльштайном предметы, касающиеся ведения домашнего хозяйства.
Все остальное время в те дни мой хозяин проводил за писанием писем, которые рассылал не только в Данию, но и по всей Европе. Послания сии посвящались исключительно его заслугам. За столом он цитировал оттуда весьма пространные пассажи, над которыми между собой безжалостно потешались его дети.
Когда работы подошли к концу, Лонгомонтанус вернулся из Праги и обосновался в замке одновременно с учеником по имени Мюллер. От них Тихо Браге проведал, что некий ученый из Ростока пишет историю великих событий века, и ему так захотелось попасть в это сочинение, что он даже сон потерял. Вскорости, предоставив Лонгомонтанусу с Мюллером вычислять орбиту Марса, он засел за обширное – тридцать страниц убористого почерка – описание своего изгнания, каковое с первой почтой отправил в Росток. Та м он особенно напирал на свои чрезвычайно важные открытия, начиная с новой звезды, обнаруженной в 1572 году, и обличал невежд, которые в Дании вечно оскорбляли его неоцененный гений.
С обратной почтой пришло известие, что автор скончался, его труд не увидит света. Тогда он пожелал, чтобы Мельхиор Йёстель, тот самый птенчик-зимородок, к которому он так пылко благоволил в Виттенберге, взял на себя неоконченный труд и завершил его. Он написал ему, заклиная подумать о грядущих поколениях и не дать столь интересному замыслу пропасть втуне, а в ожидании ответа без устали восхвалял несравненный ум Мельхиора, хоть я подозревал, что под умом здесь надо понимать нечто другое. Заботясь о том, чтобы молодой человек предал гласности его заслуги, он еще и хотел увидеть этого юношу, к коему питал отеческую нежность. Дошло до того, что он вместе с Каспаром фон Мюльштайном самолично облазил весь замок Бенатки, ломая голову, где и как подготовить для будущего дорогого гостя удобные покои. Управляющий с отвращением взирал на хозяина, объятого хмельным восторгом, и говорил: «Чтобы так переполошить целый дом, этому гостю надо бы быть потомком самого Птолемея!»
Лонгомонтанус, тот был вовсе не склонен принимать нашего зимородка за птицу Феникс. Он предпочитал Кеплера, чтил его математический ум и всегда ладил с ним как нельзя лучше. Что до Магдалены, она высмеяла отца, поверившего, будто Мельхиор ради славы своего бывшего учителя потрудится оживить перо мертвеца. И она оказалась права.
Ответ Мельхиора прибыл из Виттенберга не позже, чем за две недели. К величайшему прискорбию, писал он, ему сейчас никак невозможно оторваться от своих нынешних занятий; здесь же он упоминал о браке, который намерен заключить в самое ближайшее время.
Господин Браге горько сетовал на неблагодарность ученика, если не просто на его брачные планы. Перед старшей дочерью он вечно изображал меднолобого гордеца, но я-то видел, как порой, прижимая к груди младшую, он насилу сдерживал слезы: «Когда я тебя вижу, дитя мое, – шептал он ей, – мне кажется, будто я заглядываю в те времена, когда меня уже не будет на свете».
Тут его вновь обуяло бешенство пера. Целый день он строчил письма в Данию, чтобы там знали, каким почтением его окружили в Богемии, как он доволен своим жребием, как уверенно смотрит в будущее.
На самом же деле он только и говорил, что о былом. В зале на втором этаже, где находился самый большой камин замка и куда холод загонял нас всех, вынуждая собираться вместе даже во дни ссор, ибо не было иного способа хоть малость погреться, Сеньор пускался в воспоминания о конях, оставленных на Гвэне, о добре, что хранилось у него в родном краю. Человек, которому было поручено завершить все его дела в Копенгагене, годом раньше отрядил на остров одного помощника и двух караульных. В своих письмах он рассказывал об удручающем состоянии замка, давая понять, что Ураниборг уже обречен на разрушение. Два стража не в состоянии помешать грабителям растаскивать добро.
«Он мне здесь сообщает, – говорил Сеньор, угрюмо водя глазами по строчкам, – что поселяне не ограничиваются воровством, они разбивают стекла, пытались поджечь прогулочную галерею горящей смолой, они перебили наших козлят и ловят карпов сетями».
В ответ на это Кирстен, уронив на колени вышиванье и жалостно отвесив свою толстую нижнюю губу, будто подражала тем бедным карпам, спросила:
– Значит, скоро их уже совсем не останется?
– Нам-то что за дело? – фыркнула Магдалена, вдруг озлившись на свою смирную мамашу с ее повадками служанки. – Будут там карпы или нет, прохудилась кровля или цела, все окна перебиты или еще не все, мы туда больше не вернемся, не так ли?
Пастор Венсосиль, вернувшийся в свой приход Святого Ибба, тоже прислал письмо, прося у Сеньора денег на починку поломанного. К тому же он предлагал продать его лошадей, временно оставленных у Фюрбома.
«Этот чертов святоша, – раскричался хозяин, – сам был среди тех, кто сговорился нас выжить! Он клянчит деньги не для того, чтобы крышу починить, а чтобы они же смогли купить моих лошадей! Он пишет, что «эти животные пребывают в самом жалком состоянии», – все ложь, только бы вынудить меня снизить цену, но эти хитрости ни к чему не приведут!»
Он всех и каждого призывал в свидетели тайных расчетов пастора.
Последние, впрочем, не могли послужить оправданием его собственных, ведь он поручил своему поверенному в Копенгагене погрузить его девять лошадей на корабль и увезти с Гвэна, чтобы «продать кому угодно, лишь бы не тамошним мужланам», как он выразился.
Вопреки мрачному настроению хозяина, его дочь Магдалена, сиятельная дама Кирстен (которая в Богемии наконец была признана законной супругой Браге, тем самым снискав преимущество, коего была лишена в Дании) и даже Каспар фон Мюльштайн (чью умирающую жену Магдалена вылечила своими снадобьями) наступление весны встретили с облегчением.
Но счастливей всех была Элизабет. Жаркий апрель, растопив снега в долинах Альп, позволил Францу Тенгнагелю вернуться, и его появление наполнило сердце девушки самым пламенным восторгом. Она испускала звериные крики, прыгала вокруг него, ласково теребила его воротник, заливаясь слезами, обнимала его за плечи, вглядываясь в дорогие черты, которых боялась никогда более не увидеть.