Войска сшибаются в беспощадной сече, свистят стрелы, звенит сталь мечей. На прорыв! Нет, бесполезно…
Аркан захлёстывает горло Бату-хана, и будущий Повелитель Вселенной, выбитый из седла, волочится по земле, как мешок. Воздуха! Воздуха…
Бату-хан проснулся разом, будто вынырнул из глубокого омута, судорожно, часто дыша. Сердце неистово колотилось, отдавая в левую руку тупой ноющей болью. Сон… Это просто сон… Надо же, какой сон…
…
Сани с влажным шуршанием скользили по глубокому волглому снегу, брызги то и дело вылетали из-под полозьев и конских копыт. Одна капля долетела до Марии, попала на лицо, покатилась вниз… Мария мельком удивилась — надо же, талый снег и солёный… Разве бывает солёный снег?
Борис Василькович сидел нахохлившись, не решаясь приставать к матери. И даже маленький Глеб не хныкал, будто понимал… Нет, конечно. Не понимают они ещё, ни Бориска, ни тем более Глебушка, что такое есть «сирота»…
Мимо плыли, как в полусне, сосны и ели, уже избавившиеся от тяжкой ноши, налипшего за зиму на ветвях снега. Лес ждал, готовился встретить весну. Вот только в душе Марии зима только начиналась. Оказывается, не зима то была прожита в Белозерске, всего лишь осень. Настоящая зима начинается только сейчас…
Мария не помнила, как выехала из городских ворот Белозерска. Всё виделось, как сквозь текучую воду. Плачущая княгиня Феодосия, влажные глаза бояр… Слова ещё какие-то говорили, да… И Мария вроде что-то отвечала даже. Вот что? Не упомнить…
Мелькают, мелькают сосны и ели, плакучие ивы, свесившие голые метёлки ветвей над застывшей рекой. А перед глазами мелькает иное… Как ехали они тогда в Ростов, и как тайком, удивлённо поглядывала на своего мужа молоденькая девчонка, до тех пор сохранившая удивление — да неужто она и вправду теперь мужняя жена?
И теперь вот — вдова… Какое страшное, тягуче-безнадёжное слово… Да неужто она теперь и вправду вдова?
Мелькают, плывут вокруг лица верхоконной стражи. Все знакомые лица, ещё бы — за столько-то лет жизни в Ростове великом… Нет только одного лица, самого главного, самого дорогого… Свет мой, Василько, любый мой!
Новая капля из-под полозьев попала на лицо, и это была последняя капля. Будто плотину прорвало весенним половодьем — слёзы, жгучие слёзы хлынули потоком.
— О-о-ой!!! О-о-ой, Василько, да как же это всё!!!
Боярин Воислав, с мрачной тревогой исподволь следивший за госпожой, судорожно вздохнул и не таясь перекрестился. Ну слава тебе, Господи, раз прорвало — теперь будет жить…
…
— … Что скажете? Говори ты, храбрый Джебе!
В огромном шатре Бату-хана, несмотря на размеры, было душно — пахло ладаном, мускусом, горелым салом… В воздухе плавал сизый дым от чада свечей и сальных плошек, расставленных повсюду. Глухонемые слуги бесшумно скользили, обслуживая Повелителя и его гостей. Шёл военный совет.
— Наступать надо немедленно! — Джебе, с повязанной после ранения головой (зацепили-таки при взятии Тарджока) сверкал глазами. — Каждый день позволяет урусам накапливать силы, собирать воинов и укреплять стены Ноугорода. Идёт весна, дороги тают… Немедленно брать Ноугород!
— Я слышал и понял, мой храбрый Джебе, — отозвался Бату-хан. — Что скажешь ты, могучий Бурундай?
Сухощавый, темнолицый Бурундай помедлил, обдумывая слова. В шатре джихангира каждое слово стоит очень дорого…
— Опасно, мой Повелитель. Ноугород мы возьмём, но вот обратно… Обратно придётся плыть на урусских лодках, не иначе. Но с другой стороны — это же несметные богатства! Я бы рискнул…
— Я слышал и понял тебя, — наклонил голову Бату-хан. — Ну, а что скажешь ты, мой верный Сыбудай, хитрый, как тысяча лисиц?
Старый монгол, с рожей, не мытой от рождения, неторопливо прихлёбывал китайский зелёный чай и морщился.
— Я всегда желал тебе добра, и только добра, мой Бату… Наши потери столь велики, что ставят под сомнение удачное завершение похода
Он замолчал, неторопливо прихлёбывая чай. Все ждали, когда старик допьёт свой напиток. Любому другому подобное поведение в шатре самого Бату обошлось бы дорого. Но Сыбудай мог позволить себе практически всё.
— Как ловят обезьян китайские горные охотники? Они насыпают в тыкву сладкий изюм, обезьяна находит тыкву, суёт туда лапу… Всё. Лапа, сжатая в кулак, обратно не лезет, а бросить изюм обезьяна уже не в силах. Даже когда видит охотника, приближающегося к ней.
Старый монгол снова отхлебнул из пиалы.
— Так вот. Ноугород — это тыква, полная изюма. Но разве мы обезьяны?
— Я слышал и понял тебя, мой Сыбудай.
Бату-хан протянул руку и ударил в большой гонг. У входа возникли ханские нукеры.
— Объявите всем мою волю! Мы возвращаемся домой!
…
Да разве это Ростов?
Мария ехала по улицам города, загаженным и угрюмым. Прохожих было мало, и те, кто попадались, торопливо кланялись, провожая глазами возок с госпожой княгиней, и украдкой крестились вслед. Кое-где ворота и калитки были сорваны с петель или выбиты напрочь, и были приставлены наспех, кое-как. А то и вовсе валялись на земле, указывая не то, что хозяина дома нет и не будет. Воров, очевидно, уже не боялись — после татар обычным ворам делать нечего.
Пусто было и в торгу. Кое-где пытались продавать банные веники, но товар тот никто не брал. Съестных припасов в продаже не было видно вовсе. Если кому-либо из горожан и удалось утаить что-то, то крохи те приберегались для своей семьи — март в Ростове городе, как известно, ещё месяц зимний, а уж до нового урожая и вовсе дай Бог дожить…
Мария ехала и смотрела, и сквозь свою боль проступала общая беда. Город напоминал чем-то обесчещенную девушку, оставленную в живых. Жила у папы с мамой щебетунья и хлопотунья, любимое и заласканное чадо, росла и расцветала. Но пришли злыдни, и разом всё кончилось… И пусть руки-ноги целы, только никогда уже не будет несчастная той хохотушкой, какой была…
Княжий терем угрюмо смотрел чёрными зияющими провалами окон, из которых захватчиками были вынуты рамы — прозрачное оконное стекло дорого стоит. Двери и ворота, правда, выбиты не были, их успели вовремя распахнуть. Зато внутри родного дома царили печаль и запустение.
— Ой, матушка наша! Ой, горе-то какое! — завыла-запричитала служанка, одна из немногих, оставленных в помощь тётушке Пелагее.
— Где Пелагея? — прервала причитания служанки Мария.
— Ой, матушка, ведь замучили её! Огнём пытали поганые, да калёным железом! Плетьми били нещадно! Всё добивались, где злато-серебро лежит!
— Кто ещё жив? Говори!
— Ой, матушка… Все почитай целы, трёх девушек сенных уволокли токмо, Дарёнку, Вешняну и Любаву. Да ещё вот книжника нашего…
— Савватий? Его-то зачем?
— Да кто их знает, зверей лютых, что у них на уме… Они ж, поганые, что говорят — десятая часть всего, мол, принадлежит ихнему главному хаму… И всё-всё берут без разбору, и в полон увели многих…
Мария прикусила губу. Так, значит. И здесь горе не обошло Ростов.
— Ой, матушка, да горе-то какое! Ой, да как же мы без нашего князя-батюшки!..
— Тихо! — прервала причитания Мария. — Займись делом, Фовра.
Проходя через пустые покои, Мария зажмурилась. Как это страшно… Не видеть, не слышать ничего, не знать… Она-то, дура, сетовала на судьбу, когда томилась ожиданием и тревогой… Да лучше всю жизнь томиться в надежде несбыточной, чем утратить её навсегда.
На миг в голове у Марии возникло соблазнительное видение — высокая колокольня, и она стоит на краю… Раскинуть руки и полететь… Те немногие, что чудом выжили после такого полёта, говорят как один — в полёте отпускает человека тяжесть сего бренного мира, лёгким и невесомым становится он… И всё кончится. И не будет больше горя, жгучих безнадёжных слёз… Вон как княгиня Евпраксия в Рязани…
Мария перевела дух, отгоняя дьявольский соблазн. Нет, нельзя. А как же Бориска, а Глебушка? И потом, пока ещё княгиня она ростовская.