Она сказала, не предложив гостье снова сесть:
– Сударыня, мой поступок в отношении Эспивана не требовал разглашения; но я думаю, что по ряду причин вы не могли о нём не узнать. Я пошла на это в силу обстоятельств… тягостных, обидных для меня…
– Почему обидных? Ведь решение исходило от вас, если я правильно поняла?
«Осторожно, – сказала себе Жюли. – Эта мещанка знает лучше меня, о чём я говорю, она меня запутает… Чего бы я не дала сейчас за стакан холодной воды… А! наконец-то она слушает внимательно! Ей хочется получше узнать человека, за которого она вышла замуж. Её маленькие ушки, её большие глаза ловят правду. Но от меня она её не услышит. Она ничего от меня не добьётся, кроме беззастенчивой лжи, и, хочешь не хочешь, должна ей поверить».
– Предельная откровенность господина д'Эспивана ставит меня в неловкое положение, сударыня. Требование, которое ваш муж признает законным…
– Простите, – перебила Марианна, – он сказал только, что не собирается оспаривать его законность.
– Рада за него, – сказала Жюли. – Поскольку Эспиван во всём вам доверился, вы знаете также, насколько это требование запоздало. Откладывать известный вам шаг не всегда было легко…
– О. я всё понимаю, – сказала Марианна.
– Не уверена, или я неясно выразилась. Жить на гроши, со дня на день – для некоторых это нечто вроде азартной игры, лотереи, в которой надо выиграть хотя бы раз в сутки. Это увлекательно. Во мне есть что-то от игрока… Но однажды проигрываешь всё… Вы знаете, что я тогда сделала.
Поскольку Марианна оставалась неподвижной и как будто ждала, что она ещё что-то скажет, Жюли мягко заключила:
– Я думаю, теперь вы знаете обо всём этом столько же, сколько и я.
Её интонация заставила госпожу д'Эспиван собрать сумочку и перчатки, опустить вуалетку, и Жюли поспешила проводить её к выходу. Уже в дверях к обеим вернулась способность обмениваться машинальными любезностями и общими фразами.
– Прошу вас, не трудитесь!
– Площадка такая тесная, что, выходя, можно оступиться. Я вам вызову лифт.
– Нет-нет, спасибо, я сойду пешком…
«Ещё пять минут – нет, ещё пять минут я бы не выдержала… О!.. И "не беспокоит ли вас дым, сударыня", и "я всё понимаю", и "мой поступок в отношении вашего мужа…" Как девочки, которые играют в гости…» Жюли долгими глотками утоляла жажду. Потом она уселась отдохнуть, избрав такое странное место, как единственный стул в прихожей – тёмном и тесном закоулке. Она успокаивалась, чувствовала благодарность к Марианне за то, что та ушла, что она уже далеко, уже на другом берегу Сены. «Она красавица. Скажем, скорее красивая, чем красавица. В ней нет тех неприятных черт, которые портят стольких красавиц Имярек. В полном вечернем туалете или дома – могу спорить, она носит tea-gowns[3] – вся в волосах, очах, шелках, массивных гаремных драгоценностях она, должно быть, изумительна… изумительна…»
Она прислонилась головой к шероховатой розовой стене. «Ах! я не гожусь для подобной дипломатии, Марианна это сразу заметила… Да и ни для какой другой. Только на то меня и хватило, чтобы вытянуть его за шкирку из этого дельца, бедного моего предателя… Ещё хорошо бы знать наверное, что я его вытянула…»
Она вдруг вскочила на ноги, свирепо искривив губы и ноздри: «А деньги-то? Я забыла про деньги! Деньги, которые он хотел?.. Дело не сделано, если она ему их не даст, уже не дала… бедный мой Эрбер… У него колет вот тут, когда он поднимает руки… Бедный Эрбер, ему нужна эта маленькая сумма, эта милостыня, немножко безбрачия, в конце концов, укреплённый тыл…»
Она сполоснула под краном покрасневшие глаза, уговаривая себя успокоиться. «Он вот-вот позвонит. Или я сама позвоню Кустексу. Что она тут говорила, эта кумушка, эта воплощённая сладость в косах, вуалетке и крепдешине? Что Эрберу сегодня «действительно» плохо? А ведь это, может быть, и правда. Лучше я подожду. Пусть он мне только скажет, даст знать… Если ничего не вышло, я ещё попробую, я добьюсь, будь там хоть сам дьявол… Эрбер, о Эрбер, моя любовь, лучшие мои дни, жесточайшая моя мука, Эрбер…»
Она приложила к глазам тампоны, смоченные солёной водой. Под веками среди световых кругов и зигзагов проходили маленькие миражи – воспоминание, надежда, простые, как она сама: роскошно сервированный столик, фрукты и благоухающий кофе, яркий луч на полированном серебре, и напротив Жюли – мужчина, бледный после полуобморока, мужчина, которого она обмахивала похолодевшей от эфира салфеткой и который вернулся к жизни в сгибе её сильной женской руки… Животная страсть спасать, алчная женская преданность, предмет которой не выбирают, подхватили Жюли. Она хрустнула пальцами, повела плечами, чтобы ощутить свою силу, одновременно она обещала Эспивану помощь, словно угрожая: «Будет тебе, будет твой несчастный миллионишко! Я шваркну его тебе на стол рядом с вишнями, прямо в вазу с фигами, в эту ножную ванну – твою чашку с кофе… Если она упрётся, твоя Марианна, – я ей скажу, уж я ей скажу пару слов! И знаешь, если мы выиграем, я не постыжусь поймать зубами – оп! – кусок, брошенный мне твоей рукой, мою долю добычи… И будь что будет, пойду позвоню…»
Она побежала в студию, где ещё с порога взгляд её остановился на конверте, который показался ей ослепительно белым и пугающе толстым. «Его положила на стол Марианна. Но когда же? А, знаю, когда я прошла вперёд, чтоб открыть ей дверь… Нельзя не признать, госпожа д'Эспиван головы не теряет».
Она ощупала конверт, взвесила его на руке. «Какой лёгкий. По-моему, намного легче, чем тот наш миллион. Адрес написан рукой Эрбера».
Под первым конвертом оказался второй, под ним – шёлковая бумага, несколько раз обёрнутая вокруг розоватых банкнот, которые показались наконец, скреплённые в десять пачек по десять купюр, совсем новые, ещё сохранившие характерный стеариновый запах. «И всё? Но здесь же всего сто тысяч франков? Сто тысяч франков, и ни единого слова… Ни даже нахального «спасибо», шутки гениального шулера, чтобы меня посмешить…» Она вопросительно глянула на дверь, через которую вышла Марианна, словно ещё можно было её вернуть. «Он сам, собственной отёкшей рукой, рукой мастера отмерил наши доли… И это всё. Ещё одна жестокость. Это…»
– Это десять процентов, как жилищному агенту, – сказала она вслух, стараясь говорить легко и цинично: но собственный голос ей не понравился.
Она свернула банкноты, стянула их резинкой и, не зная, что с ними делать дальше, убрала в инкрустированную перламутровую шкатулку. Оставшись не у дел, она облокотилась о перила балкона, удивляясь, что вечер уже загнал воробьёв в пыльный плющ на соседней ограде.
«И хоть бы одно слово, – вздохнула она. – Одно слово, чтобы нарушить это молчание. Последнее слово, что я от него слышала, было: «Уходи». За час до этого, меньше чем за час, он мне сказал: "Разве тебе не было там хорошо, моя Юлька?"»
Она нарочно себя мучила, пробуя на слух обе интонации, злобную и ласковую, и гордо отдала предпочтение злобной, ибо только она несла в себе привкус истины, живой ревности, лестной несправедливости. «Но мне бы ещё одно слово, одно только слово сообщника, которое приятно услышать, приятно прочесть… Его бы не убыло от такого усилия».
Она смотрела, как наступает лиловый час, пока не затекли руки, опирающиеся на железные перила, потом задёрнула шторы и включила свет. Решила выйти, открыла шкаф-туалет. «О!.. Нет, сегодня я не гожусь для обозрения…» Ей стало жаль своего лица. И она в который раз обошлась одной из тех богемных трапез, где сардины и сыр заменяют овощи и мясо. Она посыпала сахаром уже подвявшие вчерашние фрукты, но не нашла в себе сил приготовить кофе. За едой она то и дело оборачивалась к телефону, словно спрашивая, почему он молчит.
Она ловко перемыла посуду, стараясь не окунать руки в грязную воду. Всё, что она делала, казалось ей лёгким и даже приятным, но как-то не удовлетворяло. «Не забыла ли я чего-нибудь? Что же я такое забыла?» Уже убрав тарелки и расстелив постель, она нашла ясный ответ на свою неуверенность: «Нет, я ничего не забыла. Мне больше некуда спешить, потому что больше нечего делать. И не для кого…»