Выложила на прикроватный столик оставшиеся сто сорок франков и платиновую цепочку. Потом накинула недосохший купальный халат и уселась составлять список:
«Два костюма.
Четыре блузки.
Два очень красивых пуловера.
Длинное пальто.
Вечернее платье.
Чулки, перчатки, обувь, шляпы (только две).
Бельё.
Шикарный дождевик».
Она торжественно отправилась взвешивать цепочку на кухонных весах, но не смогла найти гирек. Лёжа в постели, слушала, как ветер прокатывался по цинковым листам кровли. Включив лампу у изголовья, взяла свой список. Рядом с пунктом «Бельё» приписала: «Ради кого?», зачеркнула и снова легла.
Последние дни отмерили Жюли равные дозы разочарования и упоения. У кутюрье она встретила знакомую продавщицу, немолодую и язвительную, которая хранила в памяти немало скандальных хроник, начёсывала надо лбом огненно-рыжий колтун и курила в примерочных. Но продавщица имела неосторожность сказать Жюли: «Ах! в наше время, графиня…», – и восемь тысяч франков из десяти Жюли потратила в другом ателье.
– Но чем же ты так занята, что мы совсем не видимся? – ныла по телефону Люси Альбер.
– Работаю, – важно отвечала Жюли. – Хочешь, приходи, научу тебя вязать перчатки, которые не садятся от стирки.
Она вновь обрела вкус к экспериментам и ловкость в рукоделии. Вызолотила пару комнатных туфель, попробовала новый состав лака на коробке из-под печенья, которая стала похожа на большой леденец. В заключение связала перчатки и шарф из очень тонкой розовой нити, и Люси ею восхищалась. Но огромные полуночные глаза маленькой пианистки-кассирши слипались от мелькания спиц, и она не понимала иного отдыха, чем сидение в баре или на террасе кафе.
– Я видела потрясающие перчатки на улице Фонтэн, – говорила она, – там даже есть небесно-голубые.
– Машинной вязки, – возражала Жюли.
– Ну и что? Они не хуже.
Новёхонькая, полная жизни, эгоистичная, серая с чёрным, в розовых перчатках и шарфике Жюли вышла однажды в одиннадцать утра на жёлтое поздне-августовское солнце и остановилась перед зеркальной витриной. «Такая женщина ещё смотрится, если хорошо одета. Эта шляпка с голубым пером – просто чудо. Для полного комплекта не хватает только мужчины в тёмно-сером… Но это дорогой аксессуар».
К её удивлению, обновы порождали меланхолию и жажду иной роскоши. Случалось, стоя на краю тротуара, она, впав в рассеянность, ждала не просто машину, но определённую машину – свою. Спросонок она шарила в постели, ища прохладное сонное тело, выпроставшееся из-под простыни. Она пыталась нащупать на безымянном пальце след кольца. Потом вспоминала, что сама в безрассудном порыве потеряла спящего мужчину с холодными коленями, потеряла машину, удручающие и красивые апартаменты, кольцо и след от кольца… Всё, что она пустила по ветру, снова дало о себе знать, и её красивые ноздри расширялись, когда она вспоминала возбуждающий запах, который испускали, нагреваясь друг о друга, её медно-рыжая кобыла и седло из юфти. «Седло из юфти! И форсила же я… Седло, которое стоило… Бог весть, сколько оно стоило! Кобыла тоже. После той кобылы у меня был маленький автомобиль. А теперь у меня мамаша Энселад вместо кузин Карнейян-Рокенкур и моей золовки Эспиван, и Коко Ватар вместо Пюиламара… Попробовал бы кто сказать мне в глаза, что я не выиграла на таком обмене – я бы ему показала…» Но никто, кроме Жюли де Карнейян, не попрекал её социальным уровнем госпожи Энселад, специалистки по массажу, сведению татуировки и перенизыванию жемчужных ожерелий, самодовольной молодостью Коко Ватара и пустопорожней ясностью Люси Альбер.
Некоторое время спустя она вообразила, что нездорова. Но у неё не было опыта в болезнях, и она предположила, что это возрастное. «Уже? А мне-то казалось, я ещё хоть куда…» Вопрошая своё тело, она не получила ни подтверждения, ни опровержения. Каждый день она думала об Эспиване, о Марианне, о маленьком Тони и говорила себе с искренней убеждённостью: «Странно, как мало я думаю об этих людях».
Приступ демократического настроения обернулся выгодой для Коко Ватара. Вновь призванный, амнистированный, он восхищался шляпами, платьями, чулками бронзового цвета, туго обтягивающими ноги с небольшими ладными мышцами. В знак доброжелательности Жюли согласилась наконец «быть милой» тихим ранним вечером в полумраке студии. Но ему не было дозволено выразить длинному светлому рифу, что, чуть мерцая, вытянулся рядом с ним, свою великую благодарность. При первом же его слове в сумраке вспыхнул красный огонёк сигареты, и приглушённый голос Жюли просто сказал:
– Нет. Я не люблю, когда об этом потом говорят.
От Жюли не укрылось, что отмена излияний омрачила настроение Коко Ватара. Однажды, чтобы его рассмешить, она рассказала, что продала часы с браслетом и накупила обнов. Но он не стал смеяться.
– О! Я так и знал, что ты сделаешь какую-нибудь глупость. Этот браслет, которого я, кстати, никогда не видел, мог бы тебе очень пригодиться. Тебе надо было сохранить его и продать только в случае войны. Когда меня не будет, Бог весть, что с тобой станется.
– Ты слишком много думаешь о войне, Коко.
– Жюли, мне двадцать восемь лет.
Они заканчивали завтрак в Лесу. Жюли попудрилась, подкрасила губы, внутри такие же розовые, как её перчатки и шарфик. Меланхолия, явственно читавшаяся в широко открытых глазах Коко, не беспокоила Жюли: она знала, что любовь редко выражается весёлостью.
– Я приписан к инфантерии, но хотел бы перейти в моторизованную часть…
Поскольку он говорил о себе и о будущей войне, она безжалостно перебила:
– Кстати, Коко, я поссорилась с господином д'Эспиваном, знаешь?
– О! – сказал Коко, – мне это не нравится.
Она рассмеялась ему в лицо, распахнула жакет, выставляя напоказ блузку в серую и розовую полоску и грудь под блузкой:
– Глубочайше сожалею, что не угодила. А можно узнать, почему это для тебя стало вдруг так важно, чтобы мои отношения с господином д'Эспиваном пребывали в рамках сердечного согласия?
– Это очень просто, – сказал Коко. – Для того, чтобы ты, как ты говоришь, поссорилась с этим господином, между вами должно было произойти что-то… какая-то вспышка.
– Допустим.
– А вспышку могло вызвать только что-то интимное. И вот я думаю… Ты сейчас опять меня подловишь.
– И вот ты думаешь?..
Коко не отвёл глаз, пронизываемых голубым остриём нелюбящего взгляда.
– Я думаю, что же вы могли обсуждать в вашем прошлом или настоящем настолько интимное, чтобы разговор принял дурной оборот. Ссориться с человеком, так тяжело больным, как ты говоришь, – ты, значит, не боялась, что можешь его прикончить?
Она воздержалась от ответа. Она ничего не чувствовала, кроме желания оказаться где-нибудь в другом месте и подальше от него. Лучше заново пережить три последних года! Три кропотливо опустошительных года, когда каждый час усугублял работу предыдущего, каждый месяц вынуждал легче мириться с жизнью, которую легкомыслие и гордость отказывались признавать бессмысленной, которой только физическая крепость, подобная оптимизму здоровых детей, придавала цену… Месяцы неуверенности, нужда, ожидание… Разве не было всё это для женщины платой за нарушение известных границ, за неповиновение, за личные недостатки, за разрыв с мужчиной, за выбор нового мужчины, потом за то, что ещё какой-то мужчина выбрал её?.. Нескончаемая череда домашних забот шитья, перелицованных юбок – «Дорогая, клянусь вам, она выглядит лучше новой!» – ухищрений, позволяющих тешить себя маленькими триумфами – так это результат не случайности, но враждебного, чуть ли не рокового предопределения? Она подумала без всякой благодарности о добровольной милостыне добряка Беккера. Вспомнила о маленьких праздниках плоти, быстротечных, быстро забывавшихся, и о досадных моментах, вызывавших в памяти Жюли надломленный мужской голос… «Но это не настоящий их голос, это голос минуты…» Три, четыре года импровизированных угощений на карточном столике («Просто чудо это редиска с горчицей! Уж эта Жюли, кто ещё такое придумает!») и ресторанов, куда являешься с ярко накрашенными губами, с ослепительным цветом лица, с улыбкой фальшивой близорукости и настоящей светскости – шампанское и икра, или устрицы и паштет из свиной печёнки… Сорок, сорок два, сорок пять лет… «Кто это?» «Это красавица госпожа де Карнейян, вам что-нибудь говорит это имя?»