И фокусы показывал только традиционные. К нему относились как к иллюзионисту старой школы – не особенно творческому, но на редкость ловкому и аккуратному. Творческими признавали, пожалуй, только его руки – потрясающей красоты руки, каждое движение которых было – танец. Осветители обожали высвечивать колдующие в воздухе белые перчатки, за полетом которых зачарованно следила публика: любуясь, но, разумеется, не отдавая себе отчета в том, что свет-на-руки для любого другого иллюзиониста – помощь сомнительная… Впрочем, не для Антонио Феери: его руки не боялись света. Танец рук был настолько точным и безупречным, что сам Антонио Феери мог бы не присутствовать на своих представлениях: его гениальные руки легко справились бы со всем без него. Они и в его-то присутствии жили отдельной жизнью. «Я зарабатываю на хлеб руками, – часто говорил он и добавлял: – Не уверен только, что своими».
Его – постоянно одна и та же – программа называлась «Полчаса чудес». Эти полчаса чудес он неустанно возил по всему свету, ни разу не изменив ни одного номера, но успех все равно был ошеломляющим: всякий раз, когда высвечивались порхающие над ареной белые перчатки, публика забывала о том, что уже наизусть знает фокусы Антонио Феери. И за этот танец белых перчаток готова была простить все – даже неумолчный хохот Леночки.
Пусть только танцуют свой танец белые перчатки!..
Так что Леночка могла хохотать совершенно безнаказанно. Родив Льва, она поклялась себе, что цирковым тот не будет никогда. А будет… будет инженером-конструктором! И Леночка накупила грудному Льву кучу машинок и заводных игрушек – впечатления на него, впрочем, не производивших. «Смотри, какой фургончик, Лев!» – возила она перед его глазами невменяемых размеров контейнер. Контейнер пугал Льва – и Лев плакал, а Леночка хохотала.
Алик Саркисович Орлов не разделял Леночкиных идей: он мечтал видеть сына на подкидной доске – и чем скорее, тем лучше, можно даже прямо сейчас, ничего, что Лев – грудной! Больше ни о чем Алик Саркисович Орлов мечтать не умел, ибо в его собственное сознание подкидная доска была встроена от рождения. На подкидной доске он вырос – и все развитие его как личности представляло собой процесс перемещения с верхней ступени «живой пирамиды», куда он угождал непосредственно с доски, в основание этой пирамиды. Мальчиком держали его на плечах четыре орлова, а позднее, значит, сам он стал держать на своих плечах четырех орловых. Пирамида, состоявшая из орловых, считалась «живой», но впечатления такого не производила, ибо прыгуны стояли как мертвые… м-да, как мертвые прыгуны. Было, правда, слышно, что в каждом из них натужно билось живое человеческое сердце: номер проходил без музыкального сопровождения.
А рост Алик Саркисович Орлов имел высокий: до двух метров не хватало какой-нибудь мелочи, так что ему вряд ли удалось бы взлететь над манежем – оставалось только принимать с воздуха более летучих орловых, когда те над его головой от-ку-выр-ки-ва-ли свое. Слава Богу, фундамент под названием «Алик Саркисович Орлов» всегда вырастал внизу именно в тот момент, когда дальше кувыркаться казалось некуда. Алик Саркисович Орлов был сама надежность. Он никогда не улыбался, но этого от него и не требовалось: лицо Алика Саркисовича Орлова излучало такую неизбывную доброту и приязнь, что любая улыбка на таком лице была бы просто неуместной.
И, конечно, на свет от него мог произойти только лев… если, конечно, это был его лев. Но о том, его ли это лев, Алик Саркисович Орлов никогда не задумывался – он просто сразу сказал: «Мой лев». И добавил: «Прекрасный лев», – уже видя Льва на самой вершине «живой пирамиды».
– Действительно, ничего себе львенок! – откликнулся Антонио Феери, в первый раз за много лет испытав нежность – и почти не узнав ее, когда она внезапно заявила о своем присутствии. Но потом, конечно, узнав и сказав: «Здравствуй, нежность».
Льва в семье стали называть «львенок».
Несмотря на свои четыре килограмма, львенок оказался довольно болезненный – скорее всего потому, что сразу после рождения его начали таскать с собой по гастролям. Алик Саркисович Орлов качал большой головой и постоянно долдонил «закалять-надо-ребенка-закалять-надо-ребенка-закалять-надо-ребенка», но закалять-ребенка ему не давали. Леночку – по совести сказать – чуть ли не радовал тот факт, что львенок, со всей очевидностью, не оказывался крепышом. Тем реальнее рисовался ее мысленному взору привлекательный образ инженера-конструктора: мужчины с внешностью подростка и в толстых роговых очках… интеллигентного-о-о – хоть влюбись! Один такой часто приходил на представления Антонио Феери на Цветном и всегда сидел во втором ряду, близко к форгангу. Непосредственно перед тем, как Леночке выпархивать на манеж, мужчина-подросток коротко вскрикивал: «Браво!»… – и Леночке казалось, что сразу после этого он падал с кресла как подстреленный, на весь номер теряя сознание. Правда, проконтролировать это она никогда не решалась: Леночку все-таки пугала перспектива увидеть его в добром здравии – пожирающим пломбир-с-розочкой.
– Ты замечаешь такого… интеллигентного мужчину во втором ряду слева от форганга? – спрашивала Леночка отца по окончании номера.
– Плюгавенького совсем? – интересовался Антонио Феери. – Нет, не замечаю: у меня глаз не вооружен.
Леночка обижалась – и, почти не попрощавшись с отцом, назло ему и всему свету отправлялась домой пешком (недалеко, правда: двадцати минут не набиралось!), по дороге вынашивая планы мести Антонио Феери. Вот откажусь с завтрашнего дня ассистировать – пусть попляшет тогда! Я-то, дура, на работу спешила – года с ребенком не посидев… как он, кстати, там, у Валечки, сегодня? Плачет, небось, бедный.
Плакал Лев часто. «Часто, но, слава Богу, тихо, – говорила Леночка. – Он не столько плачет, сколько куксится».
– Дурная кровь, – качал большой головой Алик Саркисович Орлов.
Имея в виду, понятное дело, не свою кровь (кровь у всех орловых испокон веку была что надо), а женщины-змеи.
– Зачем ты так! – укоряла Леночка, автоматически защищая мать, которой она, впрочем, несмотря на прошедшие несколько лет всего, уже почти не могла себе представить.
Между тем Джулию Давнини действительно считали психопаткой – этому, однако, не удивляясь, ибо, дескать, что взять с итальянки! Русский язык – так, чтобы по-настоящему, – она выучить не смогла, хоть и прожила в России – с укравшим ее, девятнадцатилетнюю, прямо из Италии Антоном Петровичем Фертовым – почти полжизни, все эти годы страшно раздражаясь от того, что никто ее не понимает. Не понимает и не хочет понять: Джулия Давнини считала, что захоти «они все» ее понять – вполне могли бы выучить итальянский: простой же язык, porca madonna! Она бранилась, пила, курила и шла в постель с каждым, кто соглашался понять ее хотя бы на один вечер… всегда на один вечер. Правда, Маневич понимал ее чаще других – так, по крайней мере, ей казалось, и женщина-змея иногда предпочитала его в постели тому или иному новому своему знакомому-на-один-вечер. Поговаривали, что женщина-змея умеет читать мысли, – и за это ее даже немножко побаивались… в любом случае – избегая. «Какие вы tutti холодный, porca madonna!»
Какие вы tutti холодный…
Было время, Антонио Феери боготворил ее и прощал ей все. До появления Маневича. Простить Джулии Маневича он не смог никогда – хоть и оставаясь с ней до последнего дня, дня ее исчезновения-из-жизни. Потому что смертью происшедшее с ней назвать было нельзя никак. Джулия Давнини, легенда советского цирка, просто скользнула змейкой между камнями (какие вы tutti холодный!) – и никто больше никогда ее не видел. Комбинезон «змеиная кожа» был явно сброшен впопыхах. Складывая его то… эдак, то опять эдак, Антонио Феери все время повторял: «Я знал, я знал…» – но что именно он знал, навсегда осталось загадкой. Женщина-змея в их жизни больше не объявилась. Тело ее так и не было найдено.
Со дня исчезновения Джулии Антонио Феери пока еще ни разу не произнес ее имени. И не принял участия ни в одном разговоре о ней. Женщина-змея умерла для него полностью – включая имя. Боготворил же он отныне – Леночку: тогда Леночка была дитя. Правда, сама она и потом утверждала, что все еще дитя… Антонио Феери терпеливо верил, пока была возможность и пока не появился Лев: дитя-вне-всяких-сомнений! Только уж больно хрупкое дитя. Не цирковое дитя.