Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот уже более десяти лет па литературном небосклоне существует планета Анатолия Кима.

В этот мир читатель попадает, пройдя через поэтику заглавий его повестей: «Собиратели трав», «Луковое поле», «Лотос», «Соловьиное эхо», «Белка» — мир природы, мир зверей, мир людей. В нем все полно соответствий, превращений, метаморфоз, все знакомо и узнаваемо и все носит «печать тайны» — тайны художественного свеобразия писателя. Этот мир сотворен писателем, и «библейский дух» («Лотос»), «мифическое время» («Белка») — отнюдь не случайные словосочетания, но слова-шифры, слова-ключи, «дорожные указатели» при путешествии по его Земле.

Она сотворена просто и прекрасно. «Земля, на которой уснуло луковое поле, стоя уснули деревья, забылись в камышовых домиках усталые люди, — земля тоже спала, и снились ей разные сны… Безветренно было, тихо и очень широко в пространстве мягкой ночной тьмы… Все, что питалось от земли, жило на ней, было частью этой земли, и она дышала сквозь миллиарды живых ноздрей — дыханием трав, деревьев, гадов и насекомых, блуждающих по травяным дебрям с зелеными фонариками, дыханием пугливо спящих птиц, и каждой твари, и каждого человека. Потому оно и было необъятно и неиссякаемо, это дыхание, и сны, что приходили вовнутрь спящего сознания птички или человека, были снами самой земли, крохотными мгновениями беспредельной зыбкой ночной феерии. И снится, вот снится кому-то тяжесть каждого арбуза, и округлая вмятина по ним, и во влажной глубине грядок каждая тугая луковица, и что по каналам бежит животворная вода. Шелест и беспокойное движение прошли через все поле, оно глубоко вздохнуло, и бежавший в голодной тоске молодой пес испуганно присел на хвост, затем трусливо попятился… Объявился на широкой и просторной пустоши неба чеканный месяц — и оп, вздрогнув всем телом, вдруг свел вместе и развел острые рожки, потягиваясь, и в яблоневом саду каждое яблоко подняло круглый лик и уставилось па него — в немом восхищении кротких, бездумных плодов. При лунном невнятном полусвете-полумраке можно было увидеть, как два крайних тополя лесопосадки отделились от строя остальных, перемахнули через канал и ударились в бега через степь, — видио, надоело им нести свою сторожевую службу возле ухоженного яблоневого сада. Бесшумный туман приник к земле, выбравшись из сада, и стал растекаться по луковому полю, и вскоре ночное поле залило белым молоком, в котором всплыли невнятные, странные чары ночи, но скоро очнется-спохватится земля, чтобы принять свой обычный вид, исключающий всякие намеки на чудеса» («Луковое поле»).

Деревья спят, земля дышит, поле вздыхает, месяц вздрагивает, яблоки восхищаются, тополя убегают… природа исполнена жизни, как никогда после Гоголя.

Прекрасна эта земля, когда природа и звери живут единой жизнью. «Почему меня так волнует вечерний деревенский час, когда стадо возвращается домой? Сколько невыразимой радости и древнего, библейского духа таится в этой будничной картине. Как суетятся, как озабочены хозяйки, встречая своих Пеструшек и Март, брадатых и рогатых Маек, глуповатых, пугливых, хриплых баритональных Борь» («Лотос»). И, подобно тому, как, рисуя мир природы, писатель наделяет ее сознанием и действием, очеловечивает ее, говоря о животных, А. Ким даже при перечислении не унизит их написанием с «маленькой буквы» — они для него Марты и Боря. Воистину: «…это хорошо». «Все живое насытилось жизнью и не тревожилось смертью» («Луковое поле»).

Миф Анатолия Кима непонятен, если не проникнуться мыслью одного из его героев, который «думал о родстве всех живых, воздухом и водою дышащих, с красной или зеленой кровью, земных существ: родстве и взаимном уничтожении их во имя дальнейшего шествия жизни» («Соловьиное эхо»). Это философия всеединства, убежденность в том, что человек — и шире — всякое ЖИВОЕ СУЩЕСТВО — причастно другому. Эти мотивы родства, всеединства уже звучали в русской мысли и русской литературе. О связи во времени думал чеховский студент: «Прошлое… связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой». Это мироощущение, вера студента в то, «что правда и красота… продолжались непрерывно до сегодня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле», наполняли героя чеховского рассказа ожиданием счастья, «и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».

Мироощущение А. Кима исполнено тревоги за эту чудесную и восхитительную жизнь. Источник тревоги — в самом мироустройстве. Родство всего живого — дар, который нужно сохранить и творчески преобразовать. Дар может быть наградой и проклятием.

Герой «Лотоса» вспоминает, как «ребенком лет пяти он увидел однажды на казахстанском пустыре, стоя среди кустов репейника, как из семенной коробочки какой-то невысокой колючей травы вылезает мохнатая гусеница. Само растение, на верхних отростках которого торчали, словно фонарики, круглые коробочки, и вылезающая гусеница были одинакового мутно-зеленого цвета, и, может быть, поэтому мальчику так просто было решить про себя, что на его глазах трава превращается в насекомое… И ужо зрелым человеком он, вспоминая явленное ему таинство природы, говорил себе: разве в ней не так же все и происходило? Огонь породил камень, камень породил воду, вода породила землю, земля породила траву, а трава — живого червяка… Так ему воочию представилась одна из главных закономерностей жизни: мука рождения чего-нибудь нового, тревога преображения, неимоверная боль превращения травы в живое, движущееся существо». На этих же законах, согласно кимовскому герою, зиждется и искусство: «Подобно этому и паше преображение искусством, полагал Лохов. Последнее никогда но бывает доказательством окончательного перевоплощения, но всегда надеждою на это. Веря и сомневаясь в том, что из него должно образоваться какое-то иное высшее существо, художник пользуется своим даром мечты и воображения»…

Эстетика А. Кима — эстетика преображения, тесно связанпая с его этикой. Вечно творящая, исполненная превращений жизнь планеты и человек, творящпй искусство по законам жизни и жизнь по законам искусства, — так относятся между собой столь важные для мышления А. Кима категории, не впервые возникающие в истории отечественной мысли («если всякое художество есть преобразование того или иного вещества, вложение в него нового высшего порядка, то в чем ипом состоит духовное делание, как не в преобразовании всего существа человеческого?» — спрашивал Флоренский).

Даже смерть писатель воспринимает как преображение — смерть одного из героев «Лотоса» описана как недоступная тайна человека, «принимающего последние страсти преображения». И хотя, в отличие от многих своих современников, А. Ким тактично обходится без поверхностных обыгрываний евангельских мотивов, исключение он делает лишь для сюжета о воскресшем Лазаре: «Редкие прохожие попадались мне навстречу, я вглядывался в них с неистовым вниманием и тоскою воскресшего Лазаря» («Лотос»), «совершенно новый взгляд — восприятие воскресшего Лазаря — теперь определял его отношение к людям» («Белка»).

Откуда же в этом гармоничном, плавно перетекающем из состояния в состояние мире зло п страдание, а писатель отнюдь не отгораживается от того, что может смутить благостный оптимизм мыслителя? Это н есть самый мучительный для А. Кима вопрос, и каждое из его произведений, в сущности, продиктовано стремлением задать его читателю, поделиться с ним своей тревогой и болью, но отнюдь не безмятежной уверенностью в том, что в лучшем из миров все хорошо или вот-вот будет хорошо. Мало кто из писателей так не боится признаться в собственном незнании ответов на сложные вопросы. Оправдание тому — «печать тайны» на мироздании.

Если составить частотный словарь языка А. Кима, то наверняка выяснится, что чаще всего в его повестях встречаются слова с таким понятием, как «тайна». Категория «таинственное» существенна в художественном мышлении писателя. «Таинство окружающего космоса», «воспринимаемое бытие представлялось странным и размытым, вдвойне странным и неопределенным», «созерцатель всей этой странной картины, части которой соединены и слеплены меж собою игрой случайности, а не внутренней необходимой связью», «печать тайны на всем облике …подаренного мне мира», «тайна любви», «темное пятно неизвестности», «Человечество жило своей затаенной внутренней жизнью», «затаенное бытие чувств и мыслей», «высшая тайна жизни» — эти слова и словосочетания навязчиво сопровождают читателя «Соловьиного эха». Но «покров тайны», «тайный лад» и «тайный ход», «тайно раздраженный человек», «тайная глубина», «невидимая враждебная рука», «неведомая сила», «смутная память», «тайна превращений», «господин Удивительный Случай» из «Белки» говорят о том что слово «тайна» и близкие к нему (не случайно А, Ким часто употребляет выражения «какой-то», «по всей видимости», «смутно») в творчестве А. Кима играют ту же роль, что слово «вдруг» у Достоевского, роль «зажигания», подключающего энергию описания и сюжета, характера героев и общей художественной атмосферы. Вывод исследователя творчества Достоевского В. Топорова, сделанный на основании анализа таких значимых для писателя слов, как «вдруг» и «странный» («в этих условиях затруднены какие-либо предсказания, неожиданность не просто возможна; как правило, эта возможность всегда реализуется»), может быть перенесен и на произведения А. Кима, на которых проступает «печатью тайна».

1
{"b":"132724","o":1}