В школьном дворе на шести фанерных щитах художник Антадзе Антон рисовал спелые колосья пшеницы, серп, молот, пурпурные ленты; соединенные вместе, они образовывали герб СССР. В день заплыва герб этот устанавливался на плоту, являвшемся центром плавательной колонны, перед ним стояли боец с винтовкой и девушка-колхозница. Они были живыми, их наряжал тот же Антон Антадзе, друг отца.
Организатором массовых народных заплывов был мой отец. Проводились они в День физкультурника, в День Военно-морского флота, в Международный юношеский день, а если выдавались теплые дни, то и в ноябрьские празднества.
На грузовиках, на джипах, оставшихся со времен американских поставок по лендлизу, на отечественных ЭМ-1 мы, участники заплыва, ехали в Махинджаури. Я был единственным мальчиком среди взрослых и чрезвычайно гордился, что мой отец командовал всеми. Он держал в руках рупор и зычным голосом кричал в него: «Раздевайтесь!» Обнажались пятьсот загорелых мускулистых тел. «К воде!» Спускали на воду художественно оформленный плот. Так начинался заплыв.
«Если устанешь, полезай на плот», – предупреждал меня отец. Он оставлял меня под присмотром Антона Антадзе и уплывал вперед, в голову колонны. Мы с Антоном оставались у нашего традиционного места у плота.
Мне нравилась девушка, изображавшая колхозницу, иногда она была сборщицей чая: надевала широкую соломенную шляпу и вместо снопа пшеницы держала корзину, полную чайных листов. Девушку звали Лала, она страдала дефектом речи: была заикой. В городе нигде и никогда не появлялась на людях, но в дни массовых заплывов всегда стояла на плоту и улыбалась загадочной улыбкой. Она улыбалась морю, горам, людям на набережной, но не мне. И не Антону Антадзе, который тоже был тайно влюблен в нее. Мы, двое влюбленных, плыли у ее ног. Она нас не замечала, увлеченная своей красотой, своей избранностью.
После второго километра плыть было трудно, но я никогда не позволял себе взобраться на плот. Лучше утонуть, чем превратиться в жалкого, задыхающегося мальчика, отсиживающегося на бревнах.
– Тебе плохо? – спрашивал Антон.
– Нет, мне хорошо! – отвечал я.
Еще три километра – и уже слышны звуки берегового оркестра. Мы огибаем волнорез батумского порта. Усталые, но счастливые пловцы выстраиваются в длинный ряд: около тридцати женщин в мокрых купальниках, четыреста семьдесят мужчин, набравшие в легкие воздух, от этого грудь их становится шире, всем хочется показать себя сильным, стройным, атлетичным, и это естественно – на них смотрят толпы горожан.
На импровизированной трибуне стоит человек в черном костюме, с цветком в петлице (помню цветок, но не могу вспомнить лицо человека); речь его до сих пор звучит в ушах: «Массовые заплывы стали подлинно народным видом спорта. Подготовка и участие новых молодых физкультурников является эффективным средством их закалки, оздоровления, физического развития. В массовых заплывах вырабатываются качества, необходимые для труда и обороны нашей Родины!»
Человека с цветком в петлице сменил председатель городского спортивного комитета Исидор Буадзе (одним из его заместителей был мой отец).
«Физкульт-привет участникам батумского заплыва!» Громкое «Ура!» пронеслось по длинному ряду пловцов.
«…А сейчас поприветствуем товарища Хрусталева-Серазини, чемпиона Советского Союза, приехавшего к нам из Сочи, где на днях он установил абсолютный рекорд по дальним заплывам. шестьдесят километров за 29 часов 40 минут 31 секунду. Это фантастический результат!!!»
Заиграли медные трубы оркестра.
«Наш гость вручит памятный вымпел участникам сегодняшнего заплыва».
Вперед вышел удивительный человек, Хрусталев-Серазини, смуглый (мать итальянка), голубоглазый (отец – бурлак с Волги), в белой тенниске, рукава которой распирали мощные бицепсы. Серазини-торпеда была его кличка в кругах «особых людей» – чемпионов дальних заплывов. Имена этих людей знала вся страна – Файззулин, Девяткин, Малин, Кузнецов, сестры Второвы и непревзойденный Хрусталев-Серазини, который сейчас шел вдоль ряда батумских пловцов, держа в руках серебряный вымпел, чтобы передать его моему отцу.
В тот момент, когда Серазини-торпеда пожал руку отцу, я почувствовал: что-то внутри отца взорвалось, Внешне это никак не было заметно. Белозубый отец улыбался белозубому Хрусталеву-Серазини. Но если бы в тот момент произошло солнечное затмение и на батумской набережной стало темно, все увидели бы электрические искры меж пальцев рук, соединенных в рукопожатии. Я слышал тихое шипение подожженного бикфордова шнура еще тогда, когда чемпион приближался к отцу, – и вот сейчас никем не услышанный взрыв потряс отца.
Потом был праздничный обед, устроенный во дворе лодочной станции общества «Пищевик». Был полумрак, светились китайские фонарики. Хрусталев-Серазини, выпив вина, запел итальянскую песню «Вернись в Соренто».
Мой отец неотрывно смотрел на обладателя красивого тенора. После «Соренто» Серазини спел «Санта Лючия». В это время во двор лодочной станции вошла Лала. Меня это удивило. Она обычно исчезала, как только плот приставал к берегу, и я не видел ее до следующего массового заплыва. Я знал ее дом на улице Розы Люксембург. Я не раз простаивал у ее окон, однажды ночью влез на магнолиевое дерево, желая заглянуть вглубь квартиры, но ничего, кроме обоев в виде павлиньих перьев, зеркала и большой пустой кровати, я не увидел. Я долго сидел на дереве, ожидая ту, которая, как мне казалось, должна войти, снять с себя платье, потянуться длинным обнаженным телом к выключателю, потушить свет и в темноте лечь в постель. Но в комнату с павлиньими обоями никто не входил. По улице прошли последние прохожие. С визгом пробежала кошка, спасаясь от своры собак. Лала не появлялась. А сейчас она стоит здесь в тусклом, мерцающем свете китайских фонариков и слушает пение Серазини-торпеды.
Когда он кончил петь, мой отец перегнулся через стол и спросил великого пловца:
– Я хочу проплыть шестьдесят километров! Что для этого надо?
Серазини-торпеда, с трудом оторвав взгляд от Лалы, повернулся к отцу:
– Простите, я не расслышал вас?
Отец повторил свой вопрос, только вместо «я хочу проплыть» на этот раз он сказал «я должен проплыть шестьдесят километров».
Будучи мальчиком, я хорошо понимал отца – в нем бурлила кровь Дурмишхана Думбадзе, который, упиваясь вином древних греков, множество раз рассказывал сыновьям историю своего героического проплыва из Батуми в Поти. В его огромной глотке бушевало море. Дедушка жаждал новой дуэли с морем, он хотел вновь проплыть эти злополучные шестьдесят километров! Но дуэль должна была состояться при секундантах. Дедушка обратился к молодой советской власти, которая только что изгнала из Батуми шотландских стрелков, присланных Лигой Наций для защиты меньшевистской республики. Месяц маршировали они в своих клетчатых юбках по батумской набережной. Грозная лавина Второй Красной армии сметала их стройные ряды. Поспешно взобравшись на корабли, они отплыли к далекому Туманному Альбиону, прихватив с собой остатки меньшевистского правительства с их сундуками, чемоданами, саквояжами. В Стамбуле они сгрузили сундуки и прочее.
В одном из сундуков лежало множество амфор.
На стамбульских базарах в то время можно было купить все что угодно: соболиные шубы с плеч бывших российских монархов, ордена бывшей империи, усыпанные брильянтами, медальоны с локонами бывших графинь. Продавалось все, вплоть до фарфоровых ночных горшков с вензелями княжеских фамилий. Амфоры были проданы за большие деньги.
В батумском комиссариате, в отделе спорта, Дурмишхану был обещан заплыв. Даже учрежден подготовительный комитет во главе с комиссаром Чкония.
Последнюю амфору с греческим вином Дурмишхан распил с Моисеем Чкония, пышнотелым, краснощеким раблезианцем, который сказал ему: «Стране сейчас туго, но мы будем во время заплыва поить тебя горячим шоколадом. Твой заплыв – это наша красная пропаганда! Ты будешь первым красным чемпионом!» Дурмишхан был счастлив.