«В одиннадцать часов. Сейчас девять. Успею!» — Ромашкин подошел к носильщику:
— Как быстрее добраться в город?
— Автобус ходит. А лучше всего бери левака. Вон там они крутятся. Втроем в складчину берите, дешевле будет. Как увидишь первое метро, так выходи и дуй на станцию « Маяковская» или «Красные ворота» — в объявлении указано, как раз там поведут. На метро успеешь, не сомневайся.
Василий так и сделал. Когда эскалатор вынес его из-под земли на станции «Маяковская», площадь и улица Горького уже были окаймлены плотной толпой. Вдали по пустой широкой улице приближался серо-зеленоватый поток, заполняя все пространство между домами.
Ромашкин отыскал место, откуда будет видней. И вскоре мимо поплыл не строй, а какая-то зеленая, похожая на подвижную свалку масса людей, оборванных, грязных, обдающих тошнотворным специфически фрицевским запахом.
Впереди спокойно, неторопливо, не в ногу шли генералы. Некоторые в очках, в пенсне. Горбоносые. Сухие. Поджарые. Оплывшие от жира. Золотые вензеля блестели на красных петлицах. Витые, крученые погоны, выпуклые, словно крем на пирожных. Ордена и разноцветные ленты сверкали на груди. Генералы не смотрели по сторонам, шли, тихо переговариваясь. Один коротышка отирал платком седой щетинистый бобрик на продолговатой, как дыня, голове. Другой, здоровенный, плечистый, равнодушно смотрел на лица москвичей, будто это не люди, а кусты вдоль дороги.
За генералами шли более ровными, но все же гнущимися рядами офицеры. Эти явно старались показать, что плен не сломил их. Один, рослый, хорошо выбритый, с горящими злыми глазами, встретив взгляд Ромашкина, быстро окинул его награды, показал большой крепкий кулак. Ромашкин тут же ответил ему: покрутил пальцем вокруг шеи и ткнул им в небо. «А мы, мол, тебя повесим». Фашист несколько раз оглянулся и все показывал кулак, щерил желтые, прокуренные зубы, видно, ругался. «Какая гадина, — думал Ромашкин, — жаль, не прибили тебя на фронте».
За офицерами двигались унтеры и солдаты. Их было очень много, они шли сплошной лавиной по двадцать в ряд — во всю ширину улицы Горького.
Пленных сопровождал конвой — кавалеристы с обнаженными шашками и между ними пешие с винтовками наперевес.
Москвичи стояли на тротуарах. Люди молча, мрачно смотрели на врагов. Было непривычно тихо на заполненной от стены до стены улице. Слышалось только шарканье тысяч ног.
Шли убийцы. Шли тысячи убийц. Каждый из них кого-то убил — отца, сына, мать, сестру, ребенка, брата тех людей, которые стояли на тротуаре и молча глядели на этих пойманных убийц. Им сохранили погоны и награды. Кресты, медали на мундирах, квадратики, галуны на погонах теперь из знаков отличия превратились в обличительные знаки — они свидетельствовали, кто больше причинил зла, уничтожил людей, сжег деревень, разрушил городов, осквернил полей.
— Смотри, Олег, смотри, Надюша, это они повесили нашу бабушку, — тихо шептала женщина, обнимая прильнувших к ней ребят.
Услыхав этот шепот, Василий ещё раз поразился тишине на улице, заполненной сотнями тысяч людей. Вспомнил слова из объявления в газете: «Граждане обязаны соблюдать порядок и не допускать каких-либо выходок по отношению к военнопленным». Ромашкин поглядел на мрачные лица москвичей: окаменевшие, скорбные, у многих слезы на глазах. Какую надо иметь выдержку, какой благородный разум, чтобы сдержать себя, не кинуться и не растерзать этих бандитов. Любой из присутствующих имеет на это право. Каждый вспоминает о погибшем дорогом и близком человеке — и убил его один из этих вот подлецов.
«И тебя, папа, убил один из них. Может, вон тот белобрысый в ботинках без шнурков или этот боров в расстегнутом кителе с ленточками за две зимы в России».
Василий думал и о том, что он мог встретиться, а может быть, и встречался с кем-то из этих пленных, когда шел в Витебск, все эти солдаты и офицеры находились около своих пулемётов, орудий, сидели в штабах. Никто из них тогда не догадывался, что он, Василий, крадется в их стане, несет снимки обороны. Да и сам Ромашкин разве мог подумать, что армада в десятки тысяч человек, которая тогда засела в темных лесах, бункерах, траншеях, будет окружена, выволочена из убежищ и пройдет перед ним строем, да не где-нибудь, а по Москве!
Пожилой интеллигентный мужчина в светлой шляпе сказал:
— Гитлер обещал им отдать Москву на разграбление. Представьте, что бы творили здесь эти вандалы.
— Мою сестру в Орше изнасиловали, отрезали ей груди и выгнали голую на мороз, — не глядя на мужчину, сказала его соседка.
— Парад уже назначили на Красной площади в сорок первом! — глубоко затягиваясь папироской, зло проговорил милиционер. — Вот и получили парад! Продемонстрировали свои мощи!
А женщина все шептала детям:
— И дядю Матвея они расстреляли. И дом наш спалили. И папку нашего… — Голос её пресекся, она приложила платок к губам.
Внимание Василия привлекла старушка с темным, морщинистым лицом. Она быстро семенила за усатым пожилым конвоиром, опасливо сторонясь от крупа впереди идущего коня. Бабка плакала и о чем-то горячо просила. Ромашкин хотел вмешаться, помочь старушке: «Что ей не позволяет усатый страж? Мог бы и уважить её старость». Василий пошел за бабушкой, задевая стоящих на обочине людей, подошел поближе к солдату и услышал, о чем просит его старушка.
— Миленький, ты пожилой человек, понимать должен, потому и прошу тебя.
— Нельзя, мамаша, никак нельзя.
— Почему нельзя? Они моих сыновей — Ивана, Михаила — побили. Невестку и внучат сничтожили.
— Спросится за это где надо, — отвечал солдат, не глядя на старушку, а наблюдая за ближними пленными.
— Ничего с них не спросится. Дозволь, я одного своими руками задушу. Ну дозволь, Христом-богом тебя молю!
— Нет, мамаша, никак нельзя, пленные они теперь. Русские лежачего и в драке не бьют.
— Так они же внучат моих безвинных, детенышей безответных, казнили, это хуже, чем лежачего бить.
— Они фашисты, мамаша, нелюди, одним словом…
Ромашкин остановился, шагнул на тротуар. Старушка ушла за усатым солдатом.
Три часа шаркала ногами непрерывная, молчаливая колонна пленных. Странное двойственное чувство порождало это небывалое зрелище: вроде бы хорошо — идут поверженные враги, обезвреженные грабители, которые не смогут уж больше творить зло, — но, с другой стороны, вид этих пойманных врагов напомнил столько бед и страданий, что в душе людей горький осадок не проходил.
Словно предвидя этот неприятный осадок, какой-то остроумный начальник приказал пустить вслед за пленными моечные машины — помыть улицы после фашистской нечисти! Автомобили с цистернами тоже шли строем, они стелили по асфальту упругие веера шипящей воды, смывали окурки, бумажки, следы только что позорно прошедшей армии пленников.
Москвичи смотрели на освежающие струи воды, на глянцевитый чистый асфальт и, повеселев, стали расходиться по домам.
Побродив остаток дня по Москве, Василий в тот же вечер выехал на фронт.
Пассажирские поезда уже ходили до Витебска.
— Скоро в Минск возить будем, — гордо сказала пожилая проводница. — Это надо же такое придумать: фашисты огромный плуг за паровоз цепляют, режут шпалы пополам, а каждую рельсу толом перебивают на две половинки. Ни вам, ни нам! И что это за люди такие ехидные!
В стороне от насыпи лежали те самые искореженные рельсы и шпалы, о которых она говорила. Полотно приходилось делать заново. И все же дорожники почти не отставали от наступающих. Сколько ехал потом Ромашкин на машинах, всюду видел вдоль железнодорожной насыпи копошащихся, как муравьи, строителей. На них налетали вражеские самолеты, били, корежили только что восстановленный путь, а дорожники опять стекались к полотну, засыпали, трамбовали воронки — некогда ждать, пока земля осядет, — и опять тянули, волокли тяжеленные рельсы, укладывали на разложенные шпалы.
Ромашкин не знал, где искать свою дивизию, за время отпуска произошли большие перемены, только во время Белорусской операции продвинулись на несколько сотен километров. Решил заехать в штаб фронта к генералу Алехину: наверное, не забыл ещё , как посылал в Витебск, поможет найти свой полк.