И вот тут я вспомнил про Лотмана, лучшего знатока дуэли, самонадеянно рассчитывая пригласить его к сотрудничеству. Тогда я ничего не знал о его беседе с А. Востриковым, об иронических словах насчет оскомины и прочем. Для начала я послал ему в Тарту свою статью. Она ему понравилась. Основная идея — дуэльное поле явилось полем горькой свободы — была им принята. У нас завязалась короткая переписка, состоялось несколько телефонных разговоров Москва-Тарту. Последнее письмо я получил от Юрия Михайловича в июле 1992-го:
«Тарту
02.07.92
Уважаемый Александр Васильевич!
Я получил Ваше письмо с предложением участвовать в подготавливаемой книге о дуэли. К сожалению, получение письма совпало с обрушившейся на меня довольно серьезной болезнью. Сейчас я потихоньку из нее вылезаю и пробую снова взяться за работу. Я прошу Вас по получении этого письма незамедлительно ответить мне, сохраняется ли Ваше предложение относительно статьи о русской дуэли, а также подробнее изложить об условиях подготавливаемой Вами книги.
Ваш Ю. Лотман».
Письмо это чрезвычайно вдохновило меня. Я стал планировать поездки в Тарту, плодотворные беседы, может быть, даже споры. В моем воображении уже рисовалась будущая книга — умная, глубокая, тонкая, взрывная. Увы, в таком варианте ей сбыться было не суждено. Юрию Михайловичу так и не удалось вылезти из болезни. Обрушившийся на него недуг оказался смертельным.
Работу над книгой я приостановил на годы, занимаясь другими делами и темами. Но время от времени в голове всплывала тройственная формула Пушкин-дуэль-свобода. В 1998 году я внезапно сел за стол и за короткое время написал всю книгу (оказывается, она давно вызрела в моей голове, все 250 лет — от боя Гордон-Монтгомери до дуэли Гумилев-Волошин).
Со временем упомянутая тройственная формула была мною расширена, приобретя еще два варианта, лучше сказать, два измерения:
Пушкин-свобода-одиночество и Пушкин-свобода-смерть.
Мне представляется, что эти триады сущностно охватывают жизнь не только нашего главного национального гения, но жизнь и судьбы всей духовной и интеллектуальной верхушки нашего общества, все, что «выше травы». Одновременно замечу, что, как мне думается, именно от этих живых формул идет история философии экзистенциализма (который по преимуществу есть русское изобретение) — от Пушкина через Достоевского к Бердяеву и Шестову.
В свой 29-й день рождения Пушкин задался одним из главнейших экзистенциальных вопросов — о загадочной, неисповедимой вброшенности (заброшенности, выброшенности) человеческой личности в этот мир, в этот миг, сюда и сейчас:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Пространство между страстью и тоской — неужели это и есть жизнь? Но что тогда такое — свобода? И где она? За что цепляться? И стоит ли? И правда ли, что сердце пусто? На каждом шагу, за каждым поворотом — грозящее одиночество. Ужели не избежать его?
Как одинок дуэлянт, выходящий к барьеру! Почти так же, как воин, выходящий на трудную битву. Почти так же, как осужденный к смерти, поднимающийся на эшафот. Они бесконечно одиноки, они — один на один с вечностью. И не верьте улыбчивым бретерам, весело поедающим черешни под наведенным на них дулом. Это всегда игра, быть может, и талантливая. (Отчетливо ставшая и литературной игрой.)
В свое время Достоевский, испытавший ужас близкой смертной казни, сформулировал очень глубокий философский принцип: бытие только тогда по-настоящему ощущает свою полноту, когда совсем рядом оно ощущает дыхание небытия, когда ему грозит небытие.
А Пушкин так это выразил:
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю.
Темперамент разрывал Пушкина, толкая его на постоянный, порой изнурительный и в итоге безнадежный поиск свободы, а также пугая и маня одиночеством — одиночеством подлинным, космического масштаба. Впрочем, тут нужно точно и тонко разделить: человек Пушкин был несвободен, опутан веревками и силками. Вот только малая часть:
И что ж? Гербовые заботы
Схватили за полы меня,
И на Неве, хоть нет охоты,
Прикованным остался я».
Поэт Пушкин почти всегда прорывался к особой, высшей, раскрепощающей свободе, подлинной свободе творчества и духа («Как ветер, песнь его свободна…»). Но реальная, живая фигура была соткана и из того, и из другого, что и определило драму его жизни.
Тяга к свободе — великая, несравненная сила, уводящая на край и за край, а подробности схваток, дуэлей, сражений за честь и достоинство — лишь фон и детали. Уход за край — не есть ли путь к подлинной свободе? Или небытие — всего лишь новая тюрьма? Абсолютная тюрьма, окончательная несвобода воображаемой нирваны. Есть ли возможности у небытия? Допустимо ли там хотя бы шевелиться, думать, мечтать, влиять, творить? Свобода тела и свобода духа — как сопряжены они?
Пушкин пишет о поэте (то есть о себе):
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широко шумные дубровы…
А докучливой толпе, пытающейся настичь и допросить, и заставить служить себе, отвечает так:
Подите прочь — какое дело
Поэту мирному до вас!
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
И позиция эта столь важна для него, что неоднократно возвращается он к этой теме:
Поэт! Не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум.
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
«Ты царь: живи один…» Какое нужно мужество и какая правдивость, чтобы так ясно и твердо это сказать. И сказанного придерживаться. Только не надо путать это с ритуальным отшельничеством, с одиночеством кельи, пещерки монаха… Тут речь идет об одиночестве иной природы, без внешних примет (порою нарочитых, искусственных, а то и фальшивых или лицемерных). Речь идет об одиночестве в толпе, самом страшном из всех одиночеств на свете, в сущности, равном космическому одиночеству.