II
Соломон Рихтер вжал голову в плечи. Лиза и Павел смотрели на него вопросительно, а он молчал, в разговоре не участвовал. Ему стал неприятен разговор. То, что всегда умиляло Соломона Моисеевича, едкость и исторический цинизм Сергея Ильича, неожиданно сделались ему неприятны. Вероятно, все, что сказал Татарников про Матросова и Гастелло, было правдой, вероятно, правдой было и сказанное историком о личной жизни Елены Михайловны, и прав был Сергей Ильич, советуя не вмешиваться в ход событий, все так, — но лучше бы этого не говорить, лучше бы этого не слышать. Ему невыносима была мысль о том, что жена его сына сделается теперь еще чьей-то женой. Он не хотел про это знать, как не хотел знать про то, что интербригады в Испании никому и ни за чем не пригодились. Он действительно воевал штурманом на двухмоторном истребителе, и действительно машины были плохие, а некоторые и впрямь рассыпались сами собой, и что с того? Рихтер не сумел бы поддержать разговор, насмешить историей про разваливающиеся самолеты; да, правда, самолеты разваливались, но надо было бы рассказать не про это, а про таран, про то, как ужас стекленил ему глаза, про то, как летел ему в глаза юнкерс и про смерть бессердечного Колобашкина — но говорить не хотелось.
Колобашкин был ас, переведенный в их эскадрилью для дуэли с немецким асом Виттроком. Колобашкин был низкорослым и узкогрудым, только вздутые вены на лбу и шее выдавали его невероятную силу. Его отечное безволосое лицо, больное лицо степного жителя, было невыразительным, прозрачные глаза смотрели тускло. Ничто не обращало на себя внимание в его чертах; преображалось лицо, когда Колобашкин оскаливался щербатой желтозубой ухмылкой. В это мгновение он делался неприятен и опасен, он огрызался на мир — загнанный в угол дворовый пес. Схожим образом ухмылялся один из новых художников Семен Струев; Соломон вдруг это осознал, вспомнил, как растрескиваются губы Струева в жестокую ухмылку. Как странно, что художник так скалится на мир, он может оказаться безжалостным человеком, подумал Соломон Моисеевич.
Про Колобашкина рассказывали страшное, за глаза называли Дикий Колобаня, говорили, что он никогда не жалел ведомых, использовал их для приманки. Говорили, что люди для него — грязь; говорили, что если бы выдавать нашивки за сбитых ведомых, у него рукава бы не хватило; говорили, что его победы — на крови ребят. Экипажу Рихтера велели идти ведомыми Колобани. Пилот Святский и стрелок Рихтер встали перед Колобашкиным, ожидая наставлений.
— Ты, Мойша, первый пойдешь, да? — с одесским акцентом сказал стрелок Колобашкина Лукоморов. Он ни к кому не обращался специально, для него Рихтер и Святский вместе представляли одно лицо еврейской национальности, Мойшу. — Будешь у нас заместо подсадной утки — подсадным соколом будешь, да? Побаиваешься, Мойша? Ты в синагогу сходи помолись.
— Ты еврей, что ли? — Колобаня больно ущипнул Соломона за щеку. — В следующий раз будешь умнее.
— Мы его достанем? — спросил Рихтер бессмысленную вещь.
— А то, — сказал Колобаня.
— Я никогда не знаю, — решился еще на одну фразу Рихтер, — пора уже стрелять или еще не пора.
— Слушай воздух. Когда вокруг тебя ветер запоет победную песню — значит пора. Тогда пали вовсю — обязательно попадешь.
Он прошел мимо и не сказал больше ни слова, а щеголь Лукоморов, повторяя движения кумира, ущипнул за щеку Святского и сказал: не дрейфь, Мойша, мы с Колобаней вас вытащим за пейсы.
— А вы правда в Гвадалахаре летали? — спросил Рихтер у Лукоморова.
— Ну летали.
— И как там было?
— Да никак не было. Какие там против Колобани летчики? Поднялись раза три, расстреляли машины три, и всего делов. — Лукоморов тряхнул чубом и пошел прочь.
— Суки, — сказал им вслед Святский, — вот суки бессердечные, — и однако повлекся к ДИС-3, машине, уже и с производства снятой за никчемностью, — заводить.
И они взлетели и болтались битый час, где приказано, и страх морозил пальцы Соломона Рихтера, сводил их в стылую горсть. А Женя Святский, мастер анекдота, молчал.
И вышел ниоткуда страшный Виттрок, завис перед ними, качая крыльями, и справа висел один мессершмитт, и слева другой мессершмитт, руку протяни достанешь; они, загонщики, отжимали их машину прямо к Виттроку; немецкий пилот — Соломон ясно видел — наклонился к стрелку, показал на них со Святским. И лопнуло стекло кабины, и ветер с осколками хлестнул в лицо.
Воздух завизжал вокруг головы Соломона Рихтера, завыл дикой невыносимой нотой. Рушился и крутился мир вокруг него, выл раненый Святский, кровь Святского черными кляксами плыла по битому стеклу. Стреляй, выл Святский, но куда тут было стрелять? В кого? Самолеты танцевали у него в глазах, перестраивались, как на параде, и он не мог сосредоточить взгляд. Сука, кричал Святский, и Соломон успел подумать: верно, сука. А потом: кто — сука? И он закрыл глаза, а открыв, увидел, как Андрей Колобашкин падает с неба, кувыркаясь в штопоре, крутит машину, и мессершмитты теснятся, уступая место его вертящейся «кобре». На миг, когда, крутясь, «кобра» прошла вниз, мимо, Соломону помстилось, будто он видит лицо Колобашкина — не лицо даже, но оскаленный желтый рот. Но — чепуха это, невозможно, что мог бы разглядеть он в машине, идущей в пике? И однако всю жизнь Соломон Рихтер продолжал считать, что увидел лицо Колобани, его вздутые вены на лбу и его кривые зубы. Колобашкин ухнул вниз и по пути, падая, прикончил левый мессершмитт, расстрелял его в упор: две очереди крест-накрест — по кабине и бензобаку. В глаза Соломону полыхнуло огнем, воздух вспучило взрывом. Мессершмитт развалился на куски, выпал из кабины мертвый пилот, Рихтер проводил глазами его тело. Не было летчика лучше, чем Андрей Колобашкин, не рождала такого земля. Йорг Виттрок стрелял ему вдогон, упреждая, зная, что машина сейчас выйдет из пике, что летчик будет выворачивать штурвал, заходить в атаку. Виттрок стрелял туда, где должен был, по всем понятиям, быть Колобашкин, а Колобаня, выйдя из штопора, не пошел на разворот, а взял штурвал на себя — и «кобра» взвилась вертикально вверх, в брюхо Виттроку. Так не летали тогда, так нельзя было летать, но Колобаня, тот летал, как хотел. Виттрок ушел вправо и открыл второй мессершмитт. Колобаня выровнял самолет в уровень Виттрока, покачал ему крыльями; Лукоморов дал очередь по второму мессершмитту, разнес ему кабину. Очередь вошла в открытый рот стрелку, Соломон видел, как пропороло немцу пулями голову и отнесло шлем вместе с затылком. Больше они мессершмиттом заниматься не могли, потому что Виттрок шел прямо на них и стрелял не переставая. Видно было, как завалился на заднем сиденье Лукоморов, и даже его длинный чуб, предмет лукоморовской гордости и заботы, разглядел Рихтер; чуб свесился Лукоморову поперек лица, дрябло повис, как спущеное знамя. Рихтер видел спину Колобани — горб кожаной куртки — и вдруг на этом кожаном горбу расплылась черная дыра, и горб съехал вниз. И ужас тогда охватил Соломона. Но сквозь ужас, сжавший все его существо, он вдруг ясно различил нарастающий звенящий звук; ниоткуда взявшийся, этот звук заполнил весь воздух — и потеснил страх, и Соломон услышал, как ветер поет победную песню. И прежде, чем он успел повернуть турель пулемета, прежде, чем нажал на гашетку, он увидел, как распрямился в кресле пилота Колобашкин, как распрямилась в полете его «кобра». Это был страшный лобовой таран, применявшийся редко, просто потому, что противнику от него легче уйти, и потому также, что шансов выжить он не оставляет никаких. Но уйти Виттрок не успел: машины сшиблись винт в винт. Но и сквозь грохот взрыва слышал Соломон, как победно поет ветер, и холодными твердыми пальцами он развернул пулемет в сторону недобитого мессершмитта. Крест-накрест, крест-накрест, крест-накрест полосовал он его, пока наконец не попал в бензобак — но к этому времени немецкая машина все равно уже шла вниз, и мертвый пилот мотался по кабине на ремнях.
Всего этого рассказать Соломон Моисеевич не мог и не рассказал. Чтобы стало вполне понятно, надо было бы рассказать и то, что случилось дальше: как пилота Святского и его, штурмана-стрелка Рихтера, представили к награде, про стремительно выросший авторитет пилота Святского. Святский выучился ходить ленивой походочкой, выплевывать окурок длинным плевком, и молодые курсанты смотрели ему вслед. Колобашкина стали забывать и (не без оснований, впрочем) приписывать победу над Виттроком Святскому. Как ни крути, а единственный уцелевший экипаж — был их экипаж, значит, и победа принадлежала им. Говоря объективно, Соломон, как-то сказал Женя Святский, расправляя грудь с орденами, Колобаня был авантюрист. Он нас, можно сказать, подставил. Разве так можно летать? Ну сам подумай. Все нахрапом, все безответственно. Если бы я потерял над собой контроль, если бы я мог себе такое позволить, — и прочее в том же духе. Рихтер растерянно кивнул. В словах Святского было много правды. Вскоре Святского перевели в тыл инструктором, дали полковничьи погоны. Он возглавил летную школу за Уралом. А потом в газете «Красная звезда» Соломон увидал его портрет. «Владеть собой — значит победить врага! — говорит генерал-полковник Евгений Святский» — гласила подпись под фотографией мордастого Святского.