III
Дед с бабкой приехали раньше других. Соломон Моисеевич выказал некоторое неудовольствие тем, что стол не накрыт к их приезду, осведомился, не лишние ли они здесь, поинтересовался, ждали ли их, согласился выпить чаю в ожидании гостей, успокоился и принялся рассуждать о будущей жизни молодых.
– Думаю, – сказал он, рассеянно отставив в сторону палку (Татьяна Ивановна подхватила ее), – в браке надо найти равновесие между Афродитой Уранией и Афродитой Пандемос. Иначе говоря, между Любовью Небесной и Любовью Земной. Несовпадение этих начал составило драму жизни Данте, Маяковского, Толстого, – Соломон Моисеевич принял из рук Лизы чашку и, немного расплескав на пол, сделал осторожный глоток. Он хотел продолжить список несчастий, но подумал, что и перечисленного довольно. – Мне хотелось бы, чтобы вы нашли это равновесие. Хм, да, хотелось бы. Я был бы рад.
– В христианских книгах пишут про неслиянную нераздельность, – сказала Лиза; ей не случалось еще говорить запросто с людьми знаменитыми, приятно было сознавать, что теперь в ее семье есть знаменитые люди.
– Нераздельность, да, – Рихтер не особенно любил, когда его перебивали, но к реплике отнесся благосклонно, – именно так. – Затем он обратил более пристальное внимание на Лизины слова и обнаружил в них изъян. – Так вы верующая? Хм. И во что же вы верите?
– Зачем сливать неслиянное, – устало заметила Елена Михайловна, – для чего?
– Вот именно! – встряла в дискуссию Татьяна Ивановна. – Сливай, не сливай – толку никакого: все равно будет врозь. Жена на кухне полы драит, а муж с книжкой в кресле отдыхает. Молодым я такой жизни не пожелаю.
– Для меня жить, – сказал Соломон Моисеевич, прихлебывая чай, – значит философствовать, размышлять.
– Что ж ты о жене никогда не размышлял?
– Мне казалось, я размышлял достаточно, – сказал Соломон Моисеевич уязвленно, – более чем достаточно.
– Верно, больше тебе не выдержать. «Соломон должен заниматься наукой!» – передразнила Татьяна Ивановна чей-то голос. – Сколько о жене думать можно? Пальто зимнего ни разу не купил. На дворе минус тридцать, а жена в плаще бегает по сугробам. Что ее жалеть! От Танечки не убудет.
– Разве я не покупал пальто? А то, с каракулевым воротником, которое тебе мама отдала? Превосходное теплое пальто.
– Твоя мать мне пальто отдала? Много мне в твоей семье дали! Да как у тебя язык поворачивается? Проносила сама двадцать лет – а как прохудилось во всех местах, невестке кинула. Носи, Таня, все равно выбрасывать.
– Это испанское пальто, – возвысил голос Соломон Моисеевич, – теплое и хорошее! Ему цены нет. Его подарил матери генерал Малиновский на испанском фронте. Она отдала его тебе в знак любви. – Соломон Моисеевич рассеянно отставил прочь чашку с чаем и, не донеся чашку до стола, разжал пальцы. Лиза успела чашку подхватить. – Да, превосходное пальто. Из шерсти горных лам. Им можно было укрываться в долине Гвадалахары в холодные ночи. Там было очень холодно в ту осень; мама рассказывала, что был настоящий мороз. Подростком, – Соломон Моисеевич углубился в воспоминания и посмотрел на Павла и Лизу мечтательным взглядом, – подростком я любил укрыться испанским пальто с головой. Я воображал себя в горах, республиканским солдатом.
– Много она была в горах, твоя мать! Сидела в штабе, печати ставила. Далеко бы она в горы ушла на каблучках! И зачем ей укрываться пальто – у них с Малиновским белье было генеральское, шелковое.
– Не смей трогать мою мать! Что ты знаешь про нее! – день казался безнадежно испорченным. К чему, к чему эти скандалы?
– Что нужно, все знаю! Спала с Малиновским! Полковая жена! Мужа в Москве арестовали – и наплевать, сына в интернат сдала – ничего, выживет, а сама по Испаниям воюет!
– Ничего, ничего ты не поняла!
– А не так было? Она о ком-нибудь, кроме себя, думала, твоя мать?
– Она всегда думала о других, всегда!
– О ком же это, интересно? О ком?
– Мама помогала товарищам по партии, – торжественно сказал Соломон Моисеевич. – Она жила для других. К ней приезжали люди за помощью, и она шла в Верховный Совет хлопотать. Например, она выхлопотала квартиру Стремовским, был такой киевский художник-оформитель. Интересный человек. Мама не разделяла жизнь на частную и общественную. Она никогда не жила для себя. Ты ничего не поняла, Таня.
– Еще как поняла! А что не поняла – так объяснили, не забудешь! Черная кость, крестьянка, не вам, профессорам, чета. Все мое – ничего не значит, все ваше – оно для человечества нужное. Таня – в шесть утра вставай и топай на работу, а Соломон – в десять изволит встать, кофий пьет с газетой, о мировой революции рассуждает с мамой.
– Я всегда ложусь в четыре часа утра, – тонким голосом воскликнул Соломон Моисеевич, – я до четырех за столом сижу!
– А почему ты до четырех часов утра за столом, а не с молодой женой в постели?! – разговор свернул туда, куда его не собирался заворачивать никто, ни Рихтер, ни Татьяна Ивановна – и особенно в такой день. Она остановилась. – Так кого, стало быть, в гости ждете? – сказала она.
Мать Павла стала перечислять родственников.
– Антон придет, младший брат Лизы, милый мальчик. Инночка уже здесь, – это была православная тетка Павла, племянница Соломона Моисеевича, – и Саша Кузнецов придет. Не могли же мы его не позвать? – Саша Кузнецов, алкоголик, работавший грузчиком на Белорусском вокзале, приходился племянником Татьяне Ивановне.
IV
Странное это было семейство. Родня Павла делилась на еврейскую и русскую, и если в еврейской ветви были представлены люди солидные, интересных профессий и с громкими именами, то русская ветвь выходила какая-то корявая: все родственники либо жили по убогим рязанским деревням, где рано или поздно спивались, либо вели бессмысленную жизнь в городе, где спивались так же, но с еще большей вероятностью, попадали в скверные истории с законом. Мать Саши Кузнецова, Марья Ивановна, та, что приходилась родной сестрой Татьяне Ивановне, давно умерла, а дети ее успели полечиться от алкоголизма, отбыть срок за хулиганство и драки, бог весть чем добывали себе пропитание. Про них редко поминали на семейных собраниях у Рихтеров – и что было сказать о них? В детстве Павел насмешил друзей интеллектуальной тети Инны: посреди трагического диссидентского разговора, когда полушепотом были перечислены славные имена узников совести, Павел решил поделиться и своей семейной историей. – А у нас дядю Сашу арестовали, – сказал он. – Хранение нелегальной литературы? – Нет, – серьезно ответил Павел, – драка. – С милицией, да? С гэбэшниками? – Нет, в пивной. В тот вечер тетя Инна спасла положение, поведав вполне пристойный для хорошей семьи перечень бед: расстрелы тридцать седьмого, дело врачей, допросы в семидесятых; друзья понимающе покивали, семейная честь была спасена, но стыд запомнился.
– Кузнецов? – подивился Соломон Моисеевич, брови его поднялись. – Удивляюсь, что у Павла может быть общего с этим человеком. Насколько я помню, он был пьяницей и, если не ошибаюсь, воровал. Я прав? – обратился он к жене.
– Как речь идет о моей родне, ты помнишь только плохое! Он у тебя украл что-нибудь?
– Какая разница, – великодушно сказал Соломон Моисеевич и, махнув рукой, отмел в сторону проблемы, даже если таковые имелись.
– А что Мария одолжила нам пятьсот рублей на твою операцию, ты забыл!
– Почему же, отчетливо помню.
– У матери твоей в секретере тысячи лежали, так она не соизволила даже предложить, а Мария из Подольска ночью везла, думала, в электричке ограбят.
– Не надо преувеличивать, – поморщился Рихтер.
– У Саши вся родня поумирала, братика Лешку в ларьке на рынке сожгли. Теперь средь бела дня убивают. Он один остался. Не хватало еще, чтобы мы его забыли.
– Я не возражаю, только недоумеваю, что у моей семьи общего с этим нетрезвым человеком. Вот и все. Мне всегда казалось, у нас несколько иные представления о том, что надлежит делать в жизни.