— Ah, so, — сказал скучный очкарик, — а то я вам собирался выписать дополнительную социальную поддержку, еще пятьсот марок.
— А что, по фамилии не видно, что я — еврей? — вывернулся Гузкин.
Чиновник выписал еще пятьсот марок, и бумажки с портретом антисемита Лютера хрустнули в гузкинских руках. Не подвели, не подвели немецкие бюрократы. Через пять-шесть часов сочувственных переговоров в кармане его нового замшевого пиджака звякала связка новеньких ключей. Фазаненштрассе, на которой поселился Гриша Гузкин, славилась тем, что когда-то на ней жил Генрих Манн, и Гриша, прогуливаясь под каштанами, думал о преемственности культуры, о том, что вот нынче он, Гриша Гузкин, гуляет здесь, а прежде прогуливался Манн, и кто знает, что будет здесь в дальнейшем. Кто перехватит эту эстафетную палочку, кто понесет огонь Прометея под цветущими каштанами? Биография творческих людей непредсказуема: искусство само чертит свои пути, само выбирает своих жрецов. Выбор сегодня пал на него, ну что ж, он ведь много работал. Картины его оценили, его гражданский пафос приветствовали, его, как борца с коммунистическим режимом, хвалили. И разве он этого не заслужил? Разве он трудом своим не заработал этих минут отдыха, этих каштанов в цвету? Гриша повторил про себя цветаевскую строку «за этот ад, за этот бред — даруй мне сад на старость лет». А ведь я еще и не стар, подумал он. Еще много сумею сделать, хорошо, что теперь есть возможность работать, это здорово, что оценили. Гузкин получил приглашения сразу в шесть музеев Германии. И путешествия его были приятны и полезны.
В Дюссельдорфе, например, его поселили в гостинице, где в номер к нему утром вкатили столик с завтраком — свежевыжатый сок, яйца всмятку, настоящий кофе; Гриша пил кофе в халате и с утренней газетой, будто он герой фильма. Немецкий язык давался легко, и фразу «какой нуммер у моего циммера?» портье понял легко. О, с просвещенными людьми можно найти общий язык. В полдень за ним зашел директор знаменитого дюссельдорфского Кунстхалле, того самого музея, где когда-то выставлялся легендарный Йозеф Бойс, кумир прогрессивной молодежи. Да-да, именно Бойс, герой авангардного искусства, который мазал живого зайца медом и драпировал мешковиной пианино, тот самый Йозеф Бойс, который говорил юношам, желавшим приобщиться к новому искусству: берите топор и рубите картины, — словом, как любил выражаться Леонид Голенищев, радикальная, культовая фигура. И вот теперь Гузкин в том же музее. Гузкин, волнуясь, прошел по залам, постоял подле зачехленного в мешок пианино, поклонился чучелу зайца, намазанному медом.
На обед он был зван домой к директору музея Юргену Фогелю.
III
Юрген был аккуратный господин с гладким лицом и в голубом галстуке; аперитив пили в гостиной, закусывали шерри оливками; сидели на диванах, поставленных вокруг низкого столика. Жены у Юргена Фогеля не имелось, зато в доме присутствовал друг — энергичный господин по имени Оскар и по профессии дантист.
Энергичный господин протянул Гузкину холеную руку и отрекомендовался так:
— Не люблю свое имя, меня должны были назвать Отто, в честь деда. После войны немцы стеснялись своих корней, давали детям французские, испанские, польские имена, лишь бы отмежеваться от прошлого. Возник этот нелепый вариант — впрочем, я привык. Согласитесь: Отто Штрассер — звучало бы вызывающе.
— О да, — согласился Гриша, недоумевая, в чем состоит вызов, — безусловно!
Он осторожно улыбнулся, так, чтобы можно было подумать, что он ценит осмотрительность родителей Оскара, а с другой стороны, слегка посмеивается над ней.
— Живете вместе, в одном доме? — с любопытством спросил Гриша.
— Да, и прекрасно справляемся. Оскар — первоклассный повар.
— Почему не накормить друга, если это не доставляет особых хлопот? Женщины преувеличивают трудности кухни, — сказал Оскар, — к тому же время, проведенное на кухне, я посвящаю музыке: слушаю записи великих исполнителей. Сегодня вы будете есть легкое рыбное блюдо, вдохновленное Дебюсси, а мясное потяжелее — я слушал Рахманинова.
— Оскар — не совсем обычный дантист, — заметил Юрген, — уверяю вас, Гриша, он намного образованнее иного гуманитария. Именно Оскар и научил меня понимать искусство. Поверьте, скоро вы обнаружите, что в нашем обществе врач — фигура вовсе не удаленная от прекрасного.
— Это разумно, когда два холостяка решают жить вместе. Вы давно догадались, что так удобнее? — продолжал Гриша бестактные вопросы.
— Уже десять лет.
— И радуемся каждый день, — добавил Оскар.
— Десять лет! — восхитился Гриша. — Какой исключительный пример дружбы. — Он прикинул, получилось бы прожить с Пинкисевичем десять лет под одной крышей, и отверг эту идею.
Оскар извинился и ушел на кухню дать распоряжения прислуге. В гостиную вошел новый персонаж — Гузкина представили старому сухому человеку с лицом, похожим на раздавленную вафлю — оно сплошь состояло из трещин и морщин; глаза однако смотрели бойко. Старик плеснул себе шерри и устроился в кресле.
— Мой отец приехал провести с нами пару недель. Наконец-то Оскар сможет поговорить о музыке — я в ней профан. Это Гриша Гузкин, крупнейший художник России. Отец, кстати, бывал в России, — сказал Юрген.
— А, вы бывали в России, герр Фогель? Давно ли?
— Ja, много лет назад.
— Обязательно поезжайте теперь — там много перемен.
— В России наконец победила демократия, — объяснил Фогель-младший отцу.
— Ah, so. Давно пора. Не знаю, как вы жили раньше, — Фогель-старший нахмурился, — общество показалось мне довольно нецивилизованным.
— Да, вы правы, — горько сказал Гриша Гузкин и деликатно скушал оливку, а косточку положил в пепельницу, — Россия отброшена в своем развитии на много лет назад коммунистической диктатурой.
— Но искусство, — вставил Фогель-сын, — искусство Россию спасет. Как это предсказал Достоевский. Вот Гриша, — объяснил Фогель-сын Фогелю-папе, — Гриша делает по-настоящему радикальное искусство. Он обличает пороки своего отечества.
— Это правильно, — сказал Фогель-старший.
— У Гриши есть полные сарказма полотна. Невозможно смотреть без искреннего смеха на этих фанатичных пионеров. Такие бетонные лица, ха-ха-ха!
— Пионеры, ah so, — сказал старый Фогель.
— Дело не только в пионерах. Пороки общества, — сказал Гриша Гузкин, — к моему великому сожалению, укоренены в нашей истории. Знаете ли вы, как тяжело пробиться свободной мысли через асфальт прошлого.
— Прекрасный образ, Гриша, — сказал Фогель-сын. — Асфальт прошлого. Коммунизм, колхозы, пятилетки, пьянство, антисемитизм…
— Вот, говорят, арийский антисемитизм, — заметил Фогель-отец. — В нас и не было никакого антисемитизма. Никогда!
— Как вы правы, — вежливо поддержал Гузкин, — в русских антисемитизма гораздо больше, чем в немцах. О, как там, в России, развит антисемитизм! Зоологический!
— Ah so! В самом деле?
— О, вы не поверите! У русских комплекс неполноценности по отношению к евреям, и они компенсируют его звериным антисемитизмом.
— Ah so! А здесь совсем не так! Никакого комплекса неполноценности. Вот ни капельки. Kein Tropfchen! У меня, например, никогда не было.
— Вы же цивилизованный человек, европеец.
— Ja, ja. Но я, например, воевал на Восточном фронте. Пришлось.
— Что ж, вы — солдат, — вступился Гузкин за честь немецкого мундира, — что делать? У вас не было выбора. Я уважаю в вас честного противника, — вежливо сказал Гриша.
— Да, я просто солдат, — подтвердил старый фашист, — сам приказов не отдавал, кстати, я за всю войну и еврея-то ни одного не видел. Какой же может быть антисемитизм, если я евреев не видел? Нет, был один случай — на Украине, мы стояли недалеко от Винницы, Winnitza, richtig? — фашист мечтательно поднял взгляд к потолку, предаваясь воспоминаниям. — И мимо нас провели колонну каких-то людей. Утром было дело. Морозное утро, вообще, страшно холодная была зима. Der Ора Frost! Как вы живете в таком климате?
— Ужасный климат. — Гузкин развел руками. Ему неловко было за российскую погоду.