Непонятным, однако, остается скрытый драматизм Микеланджело. Многие подражатели перенимали этот надрыв, не вполне отдавая себе отчет, что же именно они копируют — какого рода экстатичность? Драма, безусловно, присутствует, но отчего она возникает, не вполне ясно — разве победа и торжество столь уж драматичны? Микеланджело воспевает триумф — триумф веры, мощи, созидания, историчности — всего того, что сегодня ассоциируется с западной идеей, декларируя эти ценности, развивается западный мир. Однако, глядя на его героев, испытываешь смутное беспокойство — тем более смутное, что причин для беспокойства быть не должно. Хаос преодолен, непрерывное движение истории восстановлено, западный проект утвержден законодательно — так что же волноваться? Вряд ли эти здоровые детины опасаются мифических террористов.
Величайший художник христианской цивилизации Микеланджело заложил трагедию в самую основу произведенного им гибрида античности и христианства. Микеланджело — художник трагический, по надрыву и экстатичности его образов это представляется несомненным — однако его герои не ведают дефиниций добра и зла; могучие христианские святые, они наделены равнодушной силой. Создается закон бытия, но добро и зло не рассматриваются, ввиду ничтожности масштабов этих субстанций по сравнению с исторической миссией. Герои Микеланджело слишком крупны, чтобы разглядеть мелкие невзгоды мелких людей, они слишком значительны, чтобы кто-либо посягнул на их величие, они неуязвимы, но трагедия не в сиюминутном состоянии обращенного в христианство титана — трагедия в его исторической перспективе, во внутреннем противоречии его бытия.
Христианизация античности, предпринятая Микеланджело, с неизбежностью провоцировала и обратный процесс — паганизацию христианства. Невозможно приравнять силу духа к силе мускулатуры без опасения, что однажды огромный детина назовет себя наследником христианской морали на том основании, что у него трицепсы крупнее, чем у соседа. Не успел Микеланджело произвести свои генетические опыты, как начался обратный процесс: процесс языческого авангарда, объявляющий мощь — духовностью, силу — верой.
От Рубенса и Родена до современного автора гигантских инсталляций художники эксплуатировали концепцию Микеланджело. Укрупненные объемы, напыщенность и размах соединились в сознании с масштабом замысла. Однако ни пассионарность, ни патетика, ни сила не заменяют любви и способности сострадать. В отсутствии же таковых титаны остаются просто титанами, то есть огромными силачами, от которых наивно ждать добра. Парадоксальным образом, историческая концепция, защищающая титаническую мощь, может легко восприниматься как апология христианства, как прямое продолжение изначальной гуманистической идеи. Более того, именно в этой подмене и состоит миссия христианской цивилизации, оппонирующей прежде всего самому христианству.
Мыслитель Родена столь много физических сил отдает раздумьям, что невольно возникает подозрение, что процесс думанья для него мучителен и непривычен. Этот парень рожден для больших дел, только вот думать ему несвойственно. Крупные мясистые тела Рубенса стремятся куда-то, порой даже ввысь, но от соседства облаков небесной сущностью не напитываются. Атлеты соцреализма и Третьего рейха, конечно, появились на свет из языческих времен, но то, римское, язычество уже было колонизировано христианством — и вполне отделить одно от другого достаточно сложно. В сущности, голливудский культурист — правомерный наследник концепции Микеланджело, как ни обидно это сознавать. Бешеная мощь квадратиков и закорючек, что кружит голову современным творцам, может сослаться на мощь Микеланджело — и, увы, имеет на это основания. Микеланджело был великий гуманист и сделал человека центром вселенной. И, колонизируя языческое прошлое, он с неизбежностью привел к тому, что это прошлое получило равные права на колонизацию его самого. Как развивается дальнейшая жизнь титана — горы мышц, исполина духа, претендующего соединить в себе всю историю человечества, — Микеланджело знать не мог. Как поведет себя титан, вырвавшись из каменной глыбы, — непонятно. Вопрос еще проще: что жизнеспособнее — исторический проект или собственно история? Руководствуясь концепцией Микеланджело, исторический проект будет достраиваться историей сколь угодно долго — столько, сколько потребуется для жестокой силы, желающей присвоить себе духовный авторитет.
Дальнейшая жизнь этого проекта, воплощенная в трагедиях, преступлениях и войнах, касается уже не только Микеланджело и западной идеи, но и всего мира — в том числе и тех, кто не вправе считать себя наследниками произведенной исторической селекции. Будет ли предложенная концепция истории вполне христианской (то есть милосердной) или вполне языческой (то есть властной), художник предугадать не мог. Он сделал шаг, необходимый истории, но ощущение трагедии и горя не покидали ни на минуту великого Микеланджело, певца победы и триумфа.
Собственно, единственным, что служит отправной точкой для сопротивления властному язычеству, является чувство трагического — оставленное Микеланджело как инструмент познания. Оставлена возможность воспринимать случившееся как трагедию — и всякую отдельную судьбу следует видеть как трагедию. Мир и цивилизация могут праздновать радостную победу — но пока присутствует чувство трагического, эта победа не будет окончательной, и каждая маленькая жизнь, которая была сметена во имя больших свершений, будет требовать понимания и защиты, и эта маленькая жизнь будет ждать своего портрета, равного по значению властным колоссам.
Опираясь на чувство трагического (и неизбежно связанные с ним понятия любви и жертвы), возникнет новое изобразительное искусство, гуманистическое искусство рисования — которое опровергнет современное языческое состояние общества. Точно так же, как художники оказались той разрушительной силой, которую цивилизация использовала для своих властных целей, — станут они теми, кто воспрепятствует торжеству этой силы, ее победоносному напору. Придет время, и снова осознают ценность человеческого взгляда, важность движения руки, величие лица. Придет время, и люди перестанут стесняться того, что они люди и наделены человеческими, а не титаническими свойствами. Придет время, и человеческие образы заменят квадраты, лица появятся вместо закорючек, люди снова научатся видеть друг друга, любить и сострадать беде другого. Тогда снова появятся картины и книги, отмененные за ненадобностью. Тогда снова возникнут роман, и портрет, и значение каждой отдельной судьбы. Нет ничего, кроме искусства, что могло бы совершить этот поворот. Значит, надо снова научиться держать в руках палитру и кисть, снова научиться видеть и снова учиться рисовать. И значит, надо сказать об этом отчетливо.
II
Есть еще одна причина, заставившая меня писать хронику. В своих картинах я старался нарисовать свою жизнь день за днем, написать красками хронику событий. Я взялся за перо, чтобы уточнить то, что было нарисовано. Я постарался написать эту хронику так, чтобы объяснить людям, мне дорогим, что происходило со мной в эти годы и почему было так, а не иначе.
Я записал эту историю так, как она случилась, описал свои поступки по возможности точно. Я сделал это, прежде всего, для любимой мною Лизы Травкиной — это запоздалый отчет о прожитых годах, о странном и нехорошем времени. Жизнь прожита, ее ничто отменить не может, случилось так, как случилось, — и я не прошу прощения за сделанное. С годами я понял, что такое любовь: это право защищать того, кого любишь, быть рядом, держать за руку. Думаю, что это чувство не имеет отношения к страсти и уж точно не связано с ревностью и обидой. Это частный опыт и очень скромное знание. Однако другого у меня нет: мне понадобилось много слов, чтобы выговорить эту простую вещь. Для того чтобы рассказать маленькую историю, мне потребовалось рассказать историю очень большую — но иначе не получалось.
III
Скоро, я знаю, молодой и беспристрастный историк станет описывать наше время — то время, которое в ослеплении и гордыне посчитало себя неуязвимым для анализа. То, что наше время было объявлено иными интеллектуалами «концом истории» — есть лишь попытка вывести данный отрезок времени из-под суда; так депутатская неприкосновенность делает жулика неуязвимым для правосудия. Однако это не поможет — история будет написана. Историк подойдет к листу бумаги спокойно, не отягощенный обидами, свободный от пристрастий. Он не будет лебезить перед сильными, не станет искать покровительства. Он не будет зависеть от мнения просвещенной толпы. Он не станет врать. Его целью будет одно — понять, почему с людьми сделали то, что сделали. Он разыщет все: детали, подробности, планы, факты — и свяжет их воедино, и ничто не останется без ответа.