— Ошибаетесь, — сказал ему Рихтер, — мировой дух не знает выгоды. Мировой дух не знает корысти. Мировой дух карает сильных и обуздывает гордых. А если иногда и соединяет пути с гордым и властным — то чтобы унизить другого, еще худшего злодея. Но и тот сильный, что сыграет роль освободителя — будет унижен и наказан. Никто не избегнет возмездия.
— Никогда! — крикнул ему в лицо Луговой и неожиданно засмеялся. Волнение последних часов сказалось в его нервном злом смехе. — Так никогда не будет! Но будет иначе: власть перейдет от сильного — сильному, от разумного — разумному, от верного — верному. И только такие будут править.
— Вы спутали мировой дух — с мировым зверем, — терпеливо объяснил ему Рихтер. — Но ошибка будет исправлена, вот увидите. Я уверяю вас, все устроится по справедливости. Это мировой зверь захватил нас сейчас — и объявил свое царство победой истории. Мировой зверь пожрал нас, и пришли полчища с лицами саранчи, но это только на время. Вы хотите, чтобы люди поверили, что логика истории на вашей стороне? Нет — на вашей стороне идолы и блудница вавилонская. Только смрад и мерзость запустения. И больше ничего за вами нет — пустота. И пустота вас поглотит. Вы смеетесь надо мной, — сказал Рихтер, — и как же вы можете знать, что есть правда, если вы сами — зверь? Но будет предел, выйдет срок — и кончится ваша власть!
— Я смеюсь, — сказал Луговой, вытирая рукой глаза, которые и впрямь слезились от смеха, — потому что представляю вас в роли президента страны. Воображаю, как бы вы, на своем библейском жаргоне, говорили с банкирами, с кредиторами, с акционерами. Есть реальность, голубчик. А вы ее не знаете — и не узнаете никогда. История — это серьезная вещь, ее нельзя доверять романтикам. И революционерам нельзя доверять, и евреям, и кухаркам. История — для солидных мужчин. История — это производство, это — рынок, это — суд.
V
В Москве был поздний вечер, а в НьюЙорке, разумеется, сияло полуденное солнце — и данное распределение освещения точно соответствовало общему состоянию дел: экономических, культурных и политических. НьюЙорк ошеломил Гришу Гузкина размером и размахом: гудели исполинские дубы Центрального парка, нескончаемая толпа валила по широчайшей Парк-авеню, безмерной высоты здания протыкали небо. Мелкие европейские проблемы остались по другую сторону океана — здесь решались иные задачи, масштабные, под рост стране. Кроился мир, и рука, державшая ножницы, совершала свои манипуляции непосредственно отсюда — из нового центра вселенной. Огромный экран, установленный в гостиной отеля, сверкал и поражал воображение — подобно алтарю в большом соборе. Но что особенного мог сообщить зрителю алтарь сегодня? Старые камни и старые картины более не потрясали воображение, не ими жил мир. Граждане приникли к телеэкранам — за новостями: президент их свободной империи объезжал страны Востока, раздавал обещания и призывал к сотрудничеству. Новый мир будет построен, он будет справедливее и лучше прежнего.
Американский президент держал под руку испуганного монгольского президента и поощрительно улыбался в телевизионную камеру. Журналисты прогрессивных изданий строчили в блокнотах, операторы суетились, выбирая выгодный ракурс. Только что миру были показаны судьбоносные кадры: президенты двух стран подмахнули соглашение, по которому монгольские воины должны отправиться нести караульную службу в Ирак. Страна, разутюженная американской и английской бомбардировкой, медлила в принятии подлинно демократических законов — вот уже третий год шли уличные бои, отсталые жители Ирака, оболваненные пропагандой своих недальновидных вождей, не могли смириться с тем, что их оккупировали. Казалось бы, что стоило глупому народу переделать свою жизнь в соответствии с либеральными стандартами западного мира? Что ни день прогрессивные журналисты писали, что Ирак наконец-то выбрал свою судьбу и повернулся к демократии, и что ни день, глупые иракцы стреляли из-за угла в освободителей. Вы что, ненормальные? — внушали дикарям благородные солдаты, свесившись из танка, а дикари все корчили рожи и норовили навредить прогрессу. С другой стороны, и население свободных демократических стран выражало недовольство: ну для чего, в самом деле, погибать английским и американским солдатам в этой глупой стране? Не очень-то приятно молодому джентльмену из Детройта, который самой природой рожден для управления автомобильным концерном, шлепать по пустыне. В воспитательных целях куда ни шло, но надо же и меру знать. Требовалось найти здоровое решение — отправить одних восточных солдат усмирять других восточных солдат во имя западной демократии. Отныне буддисты будут убивать мусульман во имя христианской цивилизации. И если подумать здраво: чем бы таким осмысленным могли заниматься монгольские чабаны, если бы не эта благостная историческая миссия? Разумность такой посылки не вызывала сомнений.
Президент Америки секунду поколебался, подержал перо на весу — минута значительная, должна запомниться зрителям: вот и еще одна страна мира берет на себя ответственность за демократию. Что ж, шествие исторического духа неумолимо, он идет вперед и никого не спрашивает о разрешении. Идет себе и идет, а те, кто не догадались пристроиться за ним, — пусть пеняют на себя. Президент поставил подпись, передал протокол своему косоглазому коллеге с блинообразным лицом. Оловянные глаза президента Монголии выражали некоторую растерянность: он не собирался так далеко идти и продолжать дело своего далекого предка Чингисхана, он и не чаял разрешить давний спор меж Тамерланом и Баязетом, войдя в конфликт со стороны, а вот — пришлось. Он хлопал узкими глазами, ставя закорючку в углу исторического документа.
Президент Америки поднялся с кресла, подошел к микрофону своей небрежной техасской походкой, сказал монгольскому народу несколько ободряющих фраз.
— Монголы, — так сказал президент свободной страны, обращаясь к народу страны менее свободной, но исполненной благих стремлений, — знаете ли вы, какую важную задачу сегодня решаете? Знаете ли вы, что способствуете преобразованию мира в подлинно демократических целях? Вы утверждаете либеральные ценности, вы отстаиваете свободу личности, мир гордится вами. — Президент сделал паузу и — в лучших своих традициях — обвел собрание задумчивым, проницательным, чуть грустным взглядом. Все-то знал этот маленький человек, обо всем-то он подумал. — Свобода слова, самовыражения, гражданские права — вот что обретет народ Ирака благодаря вам.
И монголы, обступившие невысокого человечка с хитрым лицом, человечка, который олицетворял прогресс и историю, хлопали в желтые ладоши.
Гриша Гузкин, расположившись в уютном лобби гостиницы «Черри-Недерланд», смотрел то на огромный экран телевизора, то в широкие окна на зелень Центрального парка, то на своих собеседников — жену Сару Малатеста и верного друга Оскара Штрассера.
— Ну вот, решение и найдено, — сказал Оскар Штрассер, одобрительно кивая на экран, — рано или поздно, но решение находится для всего. Когда существует лишь одна проблема, решить ее тяжело, но если есть две проблемы — гораздо легче: надо сделать так, чтобы одна решалась за счет другой, не так ли? Восток покорен, и социализм побежден — чудовища съели друг друга; путь свободе открыт.
Подтверждая слова Оскара, сквозь двойные стекла отеля до собеседников донесся ликующий рев людского моря — то субботние гулянья ньюйоркеров оглашали криками великий город Запада, то гудели их «крайслеры» и «роллс-ройсы», то грохотали их подземки, то фыркали их сардельки, хлопали их бутылочные пробки, стрекотали кассовые аппараты, то взрывались их петарды и лопались их воздушные шарики. Бесконечный праздник, ежедневный фейерверк — вот что такое этот город! Гузкин с усмешкой подумал о том, что когда-то писатель Хемингуэй назвал Париж праздником, который длится вечно. Какая наивность: разве хватит денег у парижан на долгий праздник? Знаем мы ихние праздники, подумал саркастический Гузкин, нальют полрюмки шабли, а другую рюмку уже не предложат. Какая чепуха: парижский праздник давно завершен, конфетти рассыпали и шампанское выпили. Парижский праздник, ха-ха, не смешите меня, подумал Гузкин. А здесь праздник только начинается. Вот она, бешеная энергия мирового духа — и, подобно Гегелю, взиравшему на Наполеона из окна своего прусского жилища, всматривался Гузкин в новую ипостась мирового духа, бурного и неукротимого. Ах, не довелось Гегелю поглядеть в окно отеля «Черри-Недерланд», не досмотрел он самых волнующих этапов истории. Из гостиной отеля было видно далеко — огромная прямая бескомпромиссная улица, рассекая гигантские дома, стремилась вперед, в будущее, в заполненную машинами и яркими плакатами даль.