— Передает картины в Германию? Взятки берет?
— И это тоже. Главное — приоритеты поменял. Россия перестала быть провинцией, а это многим невыгодно.
— Россия переживает…
III
В то время, когда Павел и его новый родственник говорили о России и ее чиновниках, герои их разговора вступили в прямое взаимодействие — а именно, начальники культуры Ситный и Потрошилов явились по вызову в Кремль, сердце нашей родины. Стояла блистательная золотая осень, пора, любимая не только писателями, но и теми, кто отвечает за качество их произведений. Оба культурных деятеля примчались в столицу с дач, сдернутые с пухлых кроватей телефонными звонками, причем Ситный забыл надеть носки. Эта мелкая, в сущности, и незаметная деталь раздражала министра. Аркадий Владленович косил ревнивым взглядом на своего заместителя Потрошилова, как и обычно одетого тщательно. Шесть подбородков Потрошилова были подперты строгим галстуком, двубортный пиджак подобран с таким расчетом, чтобы полы сошлись на животе культурного босса. Небось и носки надеть не забыл, думал Ситный в раздражении, у него-то спешки не бывает. Наелся как удав, все хозяйство под себя подгреб, может не торопиться, ворюга, — так говорил Ситный в сердце своем, тогда как полные губы его растягивались в привычную, известную всей стране слюнявую улыбку. Принял их чиновник кремлевской администрации Слизкин, про которого все знали, что именно Слизкин и управляет механизмами Кремля: дергает за нужные веревочки и нажимает нужные кнопки.
Ситный глядел на Слизкина и на портрет президента, украсивший стену слизкинского кабинета. Лысеющий блондин цепким взглядом смотрел на посетителей с фотографии и подтверждал все, что говорил кремлевский чиновник. Вроде бы и не требовалось вывешивать портреты президента на стены, указа такого не публиковали, но как-то само собой с некоторых пор сделалось ясно: неплохо бы портреты и вешать. Можно, конечно, и не повесить — никто тебя не неволит. А все-таки повесить портретик надо — оно как-то надежнее. В прежние времена, страшные и темные сталинские времена, портреты усатого отца народов вешали повсюду, в дальнейшем освободившееся общество почти отошло от этой практики — разве что в качестве атавизма былой преданности украшали комнаты ликом добродушного Брежнева и проницательного Андропова. Ни Горбачев, ни Ельцин не озаряли светом своих физиономий служебные помещения; но вот вдруг щелкнуло что-то в обществе — сызнова развесили фотографии вождя. Не отец народов, конечно, не пахан, не всесильный диктатор — так, намек на диктатора, — но смотрит внимательно, все слышит, все видит. Ситному стало не по себе. К неприятному чувству босой ноги в ботинке добавилось беспокойство — понятно, все воруют, никого этим не удивишь. Но кто знает: вдруг решили, что именно его, Ситного, и надо поймать? Вдруг лысеющий блондин с фотографии остановил свой роковой выбор именно на нем? Цепкий взгляд со стены напоминал Ситному о некоторых аспектах культурной политики, что могли иметь двойное — и даже тройное — толкование.
Трое мужчин в кабинете знали многое друг о друге; во всяком случае, приблизительно представляли, кто сколько украл. Конечно, то были не вполне кражи, но реализация возможностей, предоставленных распадающимся организмом страны. Не в темноте, при неверном свете карманного фонарика сколачивал свое состояние Слизкин — но в ярком свете хрустальной люстры. И Потрошилов не подламывал с ломиком амбары в глухих тупиках, — но брал дань с государственных структур и аккумулировал средства в подконтрольных хозяйствах. И сам Ситный не врывался в черной полумаске к вдовам и сиротам, но осуществлял взвешенную государственную политику. Любой из присутствовавших руководствовался в деятельности своей правилами классической немецкой философии — и все разумное обращал в действительное, а свои действительные интересы отстаивал разумно. Было известно, что Слизкин взял миллиарды, Потрошилов — миллионы, а Ситный — тысячи. Было известно и то, что у каждого из них разная степень защиты: у Слизкина высокая, у Потрошилова меньше, у Ситного совсем маленькая. Цепкий взгляд фотографического блондина оглядывал собравшихся, проверял их права, подтверждал возможности, и люди в кабинете поглядывали на фотографию — не изменился ли расклад сил, все ли в порядке? А ну как гегелевский тезис поставят под вопрос? А ну как скажут: отдавай деньги? Впрочем, говорили не о деньгах — говорили о культуре. В конце концов, именно культурой своей и славится в первую очередь наша многострадальная родина. Слизкин спросил Ситного:
— Коллекцию фон Майзеля вы формировали?
Не мог Аркадий Владленович, мужчина ответственный, сказать, что формировала коллекцию Роза Кранц, а Потрошилов фабриковал фальшивые сертификаты и приносил ему, Ситному, на подпись. Некрасиво так говорить, несолидно.
— Коллективное творчество, — сказал министр и поискал взглядом глаза Потрошилова, но не нашел.
— Однако утверждали вы? — надавил Слизкин.
— Я утверждал, — сказал А. В. Ситный с отчаянной государственной смелостью. Профессия министра культуры иногда вынуждает идти ва-банк. Если бы не решительность, иные операции так и остались бы на бумаге. Да, рискуешь как сапер на минном поле, режешь проволочные заграждения (то бишь ленточки на открытиях выставок с поддельными экспонатами), но если не ты — то кто же? А за тобой, по расчищенному пространству, идут регулярные войска, пушки, танки, обоз, и разве скажут спасибо за подвиг? — Я утверждал коллекцию, — просто сказал министр.
— Блестящее собрание! Поднимает престиж страны! — щеки Ситного, повисшие, как паруса в штиль, раздулись от похвалы Слизкина. — Есть намерение, — сказал Слизкин, — показать равную по значению коллекцию в Америке. Бизнесмены поддерживают эту идею. Сумеете еще одну коллекцию набрать?
Ситный едва удержался от реплики: этого добра еще много, мы всегда по три варианта делаем. Он покачал щеками и произнес:
— Будем работать в этом направлении. Мобилизуем резервы.
IV
Леонид же Голенищев сказал Павлу так:
— Россия переживает лучшее время, какое только было у этой страны. Ешь колбасу, а то все съем — и не попробуешь! Мечтали расшатать казарму — и расшатали! Знаешь, кто это сделал? Художники — вот эти самые дурачки, Снустиковы-Гарбо, Шиздяпины, Гузкины. Двадцать лет живем без регламента, все пошло вразнос — разве плохо? Отвалится ненужное — нужное выживет!
— А вдруг хорошее отвалится?
— Раньше думать надо было! Хотели перемен? Извольте получить. Прежний строй надоел? Я — и мои друзья — пришли и сломали.
— Твои друзья…
— Да, мои друзья. Шура Потрошилов — в их числе. Если цена разрушения казармы — дача Потрошилова, вилла Поставца в Одинцовском районе, то я — за!
— Стыдно с ворами дружить, — сказал Павел и до колбасы не дотронулся. Голенищев насмешливо поглядел на него.
— Не бойся, не ворованная. Кушай на здоровье. Мои друзья — лучшие люди этой страны, самые модные, самые актуальные: Вася Баринов, Яша Шайзенштейн, Дима Кротов. Ты гордиться должен, что знаком с ними. Вы, Рихтеры, чистоплюи — дела боитесь. Не по правилам казарму, видите ли, рушат! Но рушат! Не Чернышевский с Герценом — а Баринов и Шайзенштейн освободили народ.
— И ты.
— И я.
— Полагаешь, народ освободили?
— Неужели с утра заведем рихтеровскую пластинку? Вот, последний кружок колбасы остался. Не хочешь? Ну, как хочешь. Эй, Труффальдино! — крикнул Леонид. — Текст готов?
Из кабинета вышел критик Труффальдино, низенький человечек с дряблым лицом.
Леонид поддерживал у себя в квартире быт удалых семидесятых — засиживались за полночь, сообща писали прогрессивные статьи, играли в шарады. Гости оставались ночевать, утром похмелялись, разъезжались по редакциям. Вчера журналиста Труффальдино уговорили поучаствовать в дискуссии на страницах издания «Русская Мысль». А что, сказали ему друзья, ответишь на вызов времени, напишешь про дискурс парадигмы? Жестокая Люся Свистоплясова полезла к нему в штаны: что, Петюнчик, дискурс-то не стоит? И компания веселилась, и Елена Михайловна играла на гитаре. Парижская знаменитость, Ефим Шухман предложил немедленно издать текст на страницах своей газеты. Одним словом, именно так и возникает вызов времени, а как иначе? Вызов времени — это когда Свистоплясова лезет к тебе в штаны, а Шухман предлагает публикацию. Впрочем, Труффальдино в разговоре с Шухманом не потерял лица — дал понять, что его тексты востребованы. Могу, мол, и вам написать. А могу и в другие места. Везде нарасхват, вот, например, мне барон фон Майзель по телефону звонил. Да, звонил. Поговорили — так, по делам. Труффальдино составил коллаж из стенограмм своих и чужих публичных выступлений, нарезал ножницами фразы, разложил обрезки на столе, материал был готов к работе. Наморщив дряблое личико, он сочинил статью об актуальности сингулярности, о коммуникативной диверсификации в актуальном дискурсе. Ему было что сказать. К утру статья была готова, критик появился на пороге кабинета с листочками в руках. Конечно, голова с перепоя побаливала. Говорила, предупреждала мама, Мира Исаковна, нельзя ему пить! А Леонид все подливает и приговаривает: до дна, до дна! Ну, ничего, домой Труффальдино придет, мама молочко согреет, пледом ноги укроет, голова и пройдет.