К тому же, говорили мамки с няньками, теперь во всем мире так: люди умные назначают стране управляющего — строгого, но послушного. Противоречие есть, но вся современная жизнь соткана из противоречий. На искусство поглядите: там такие парадоксы — ахнешь! Именно это противоречие выражает черный квадрат авангардиста Малевича. Декларация свободы от стереотипов, которая является демонстрацией регламента, — вот что должен увидеть в этом холсте врач-психиатр, и только. Можно использовать этот опус для психиатрического теста: пациенту показывают жестко ограниченную фигуру — воплощает она свободу? Воплощает, и не надо спорить!
VII
Однако же людям свойственно спорить именно по пустякам. Как ни странно, столичные интеллектуалы спорили именно по поводу черного квадрата украинского авангардиста, а не по поводу назначения офицера госбезопасности главой демократического государства. Люди мыслящие оказывались по разные стороны интеллектуальных баррикад — будто не было в обществе иных поводов выяснить отношения, будто различия между банкирами и нищими, беженцами и рантье, мертвыми и торговцами оружием — будто бы разница эта была не столь существенна, как полемика вокруг черного квадрата. И каждый — каждый! — имел свое мнение. Это погасшее солнце, говорил один. Нет, это флаг свободы, говорил другой. Это закрытие искусства! Нет, это его открытие! Не обошел стороной этот спор и Рихтера с Татарниковым. Таковы были характеры у Соломона Моисеевича и Сергея Ильича, что какую простую пустяковину ни спроси у них, ну, допустим, в чем смысл черного квадрата, нарисованного украинским прогрессистом польского происхождения, — и вы получите противоположные ответы. Соломон Рихтер возбудился и сказал, что черный квадрат — это нимб Иуды. А Сергей Татарников ответил так: «А почему я должен, извините, гадать, что хотел сказать тот или иной недоумок? Мой сосед по Севастопольскому бульвару, как напьется, так непременно в лифте испражняется. Прикажете его действия анализировать? Вольно вам копаться в таком, простите, дерьме. А мне психология дегенерата неинтересна».
И одновременно столь много общего было в характере знаний двух профессоров, что стоило спросить их о вещах более существенных, ну, скажем, о структуре римской администрации, как оба они принялись бы рассказывать примерно одно и то же. И тогда слушатель поразился бы согласованности их речей и сходному движению мыслей. Именно такой разговор и завязался между ними под влиянием опубликованных предвыборных воззваний.
— Поглядите-ка, Сергей, — заметил Соломон Моисеевич, листая газету «Дверь в Европу», — партия Тушинского, партия Кротова, даже некий Петр Труффальдино организовал партию!
— Партию масок, полагаю? — вставил ехидный Сергей Ильич, — или кукол?
— Удивительно, сколько партий! — продолжал Рихтер. — Неужели Россию ждут свободные демократические выборы, такие же точно, как и на Западе? Поверить невозможно.
— А с чего это вы взяли, что понятие «демократичный» непременно обозначает «свободный»? — отвечал Сергей Ильич, — со времен Каракаллы это уже не означает ничего внятного: удобная форма управления, и только. Отличается от тирании методом оболванивания населения — и более ничем.
— Верно, Сережа, но разве эдикт Каракаллы изменил природу демократии? Ловкий трюк, не более, но идея свободы здесь ни при чем.
Впрочем, Рихтер и Татарников сошлись на том, что эдикт Каракаллы от 212 года представлял определенный рубеж в западном администрировании. Формально уравнивая права всех граждан империи (и римлян, и тех, кто населял варварские провинции), он не создавал опасности для процесса преемственности власти, поскольку императорский Рим уже не зависел от народного мнения: пусть хоть варвары, хоть даже и рабы получили бы право голоса — никак власть от этих голосов уже не зависела. Передавалась власть практически по наследству, а свободные выборы шли своим чередом — и одно другому не мешало. Согласились ученые и в том, что эдикт симулирует общественное управление, создает иллюзию прав там, где права не играют роли.
— А цель у эдикта была иная, — заметил Татарников, не упускавший случая покопаться в низменной природе человека, — заставить варваров платить те же налоги, что платят свободные граждане. Почитайте Диона Касия — там все точно изложено. Такие же ворюги, как и сегодня, обычное дело.
— Вы полагаете, — говорил Рихтер в тревоге, — что они задумали очередное зло? Но наличие десятка свободных партий говорит об успехе демократии, не так ли?
— Взрослый же человек, — огрызался Татарников, — сами историю знаете. Для чего создают много партий? Чтобы ни одна не работала — а зачем еще? Для работы России всегда и одной партии хватало. Много партий! — раздраженно продолжал Сергей Ильич. — Это что! А много политических систем — не хотите ли? И все как на подбор демократические! Ну, додумались, что демократия — венец развития, и славно: давайте строить! А вот какую? Социалистическую или капиталистическую? С частной собственностью — или без нее? А ведь обе — демократии. Еще рабовладельческая была — и тоже демократия. А еще федеральная демократия имеется, и корпоративное государство Муссолини пробовали, да и Гитлер народным голосованием избран. А Сталин что, не демократ?
— Позвольте, — Соломон Моисеевич поднимал брови.
— Послушайте, Иван Грозный лагерей не построил не потому, что гуманист был — просто действовал в одиночку, а Сталин — демократ и опирался на массы. Мы с вами, Соломон, если разобраться, в своей жизни ничего, кроме демократии, и не видели: весь двадцатый век — одна сплошная демократия. Только никак не договорятся, какой способ для оболванивания населения самый действенный.
Соломон Рихтер возражал другу:
— Демократия, — говорил он, — сама из себя благо не производит. Только глупцы стремятся к демократии как к благу. Демократия способна законодательно поддержать мораль — если мораль в обществе существует. Да, — возвышал голос философ, — если утвердить цель истории, тогда демократия приведет общество к цели! Но если мораль отменили, а думают, что демократия есть мораль сама по себе, тогда плохо дело. Именно это имеет в виду Платон, говоря, что демократия движется к тирании.
— Соломон, — и горлышко бутылки звякало о стакан в руках Татарникова, — спорим мы о пустяках. Ну где сыскать такое правительство, чтобы было моральным? Философы что ли править будут?
— Полагаю, — высокомерно отвечал Соломон Рихтер, — другого способа нет.
— Ах, — Татарников прихлебывал из стакана, — поговорим лучше о вещах существенных.
Однако ученые в экономические дебаты не вдавались. Подогревая эмоции друг друга, они, как обычно, сплетничали о политике, ругали культуру, так протекали их беседы — в спорах по пустякам, но в полном согласии по поводу вещей существенных.
Иное дело, следует ли относить к разряду вещей существенных такие понятия, как выбор правительства и т. п. Возможно, и прав был Сергей Ильич Татарников, равнодушно относившийся к собственной судьбе и к государственному строительству. С равнодушием и цинизмом говорил он, что развиваться демократия не может, поскольку демос к развитию не способен, а развитие демократии — сплошное жульничество. На всякое демократическое новшество смотрел он презрительно, голосовать не ходил и вел себя наплевательски. Выбрали они уже нам царя, говорил Татарников и прихлебывал водку, не сомневаюсь, выбрали. Так зачем ходить, голосовать? Уже, наверное, и назначили, и не удивлюсь, если такую мерзость назначили, что и на фотографию смотреть будет тошно. Так ведь партий сколько, волновался Рихтер, давайте мы с вами, Сережа, за Владислава Григорьевича Тушинского пойдем голосовать — он, мне кажется, человек ответственный. А Дмитрий Кротов? — интересовался Татарников, — этот вам чем не угодил? Давайте за него проголосуем. Или хоть за этого, за Труффальдино. Вот оно, развитие принципов Каракаллы — теперь не только все варвары могут голосовать, но и выбирать можно каждого, да что толку?
Действительно, возможностей было много, может быть, излишне много. Уже и волновались некоторые свободомыслящие граждане: как бы нам не распылить свои голоса между всеми либеральными партиями — ведь отдадим пять процентов Тушинскому, десять — Кротову, три — Труффальдино, а в итоге ни один не наберет нужного количества голосов. И раздавались призывы консолидировать лидеров доброй воли под одним флагом. Но — а как же свобода? А личное мнение-то как же? И терялись либеральные граждане, чему отдать предпочтение: плюрализму ли взглядов — или консолидации таковых? Что есть демократия? Граждане же нелиберальные, обычные, заурядные обыватели смотрели на все равнодушно. Упреки Рихтера в бездеятельности Татарников принимал спокойно, уподобляясь большей части российского населения. Людям в целом было безразлично — и что с ними сделают, и какая власть в стране, и сколько зарегистрировано партий, и куда в целом движется держава. А какая разница, — говорили эти равнодушные, — кого президентом поставят? Все одно: что они с нами захотят сделать, то и сделают. Чего толку суетиться? Только галоши потеряешь. Нет, как же можно! — убеждали их иные сознательные граждане, а пуще прочих мамки с няньками, — как же можно так халатно! Ведь у нас демократия! Власть-то теперь наша, общественная! Кого хотим, того и назначим! Голосуй — и все тут! За кого? Да за кого хотите, за того и голосуйте, хоть за Тофика Левкоева! Не хотите за Левкоева, тогда за этого вот голосуйте, ну, как его, ну такой симпатичный, из бандитов. Да он и не бандит вовсе, ну какой он бандит, скажете тоже. Так, пару-тройку олухов кирпичом тюкнул, так это когда было! Он же все-таки не диктатор какой, не Чаушеску, не Милошевич! Мы вам не приказываем, вот чего нет, того нет. Просто вот любого на улице выберете — и за него голосуйте! Свобода! Демократия! Однако люди скептические смотрели на эти широкие возможности с сомнением: мол, где-то здесь подвох. А мамки с няньками их агитировали, убеждали: ну зачем вас, сирых, обманывать? Какой нам с вас прок? На колбасу вас не пустишь, какая из вас колбаса, а что еще с вами путное делать? Решительно нечего. Живите, голубчики, своей частной, приватной жизнью — мы разрешаем. Мы вас бережем, не то что недемократические сатрапы.