Что к этому времени они оба сошли с ума, подтверждалось как раз тем, что все детали они продумали чрезвычайно тщательно, а основную проблему даже не обсуждали. Убийство представлялось таким же неизбежным, как если бы оно уже произошло.
Когда она открыла дверь точно в назначенное мгновение и он шагнул в темную прихожую, голова его была пуста, и только одна мысль в ней прокручивалась, как валик арифмометра: «Протереть клавиши, протереть клавиши, протереть клавиши, протереть…» Было решено, что после того, как он выстрелит, прикрыв пистолет подушкой, в висок спящему, она напечатает на семейной пишущей машинке предсмертное письмо самоубийцы. Многие в Городе знали, что адвокат ужасно боится рака, обследованиям областных светил, дающим утешительные результаты, не доверяет, а почечный приступ действительно вывел его из равновесия, и она должна была за ужином кроме обычных оскорблений выслушивать еще и его прогнозы относительно распутства, в которое она ударится после его смерти на его же деньги. Однажды сказал: «Болей не переживу…» Записка, таким образом, напрашивалась.
Она открыла дверь, он вошел в темноту – и тут же в ее руках зажегся фонарик, совершенно ослепивший его. И он услышал ее шепот: «Если включить свет, он может проснуться… А ты слушай: ничего не будет, понял? Уходи… уходи отсюда… Ты хотел его убить… ты человека можешь убить… за то, что он тебе мешает… ты меня не любишь, не я тебе нужна, ты его ненавидишь, за то, что богатый, знаменитый, сильный… иди отсюда… иди!» Фонарик в ее руке задергался, осветил залитое слезами лицо на мгновение, он понял, что у нее истерика, и сразу простил ей обиду, чудовищную, страшную, и подался к ней, чтобы успокоить, забыв на эту секунду, зачем шел в чужую квартиру, забыв всё, поглотившее их за последние дни, помня только одно – вот плачет его любимая, ей плохо… Но фонарик в ее руке снова дернулся, скользнул по стенам длинный луч – и он увидел, что в правой руке она держит тот самый браунинг и ствол направлен на него. «Иди… иди отсюда, – сказала она почти в полный голос, и он отступил не от пистолета, а именно от голоса. – Иди, уходи… дрянь, убийца! Иначе я тебя убью – и всё…»
Через два месяца он видел их вдвоем на открытии сезона в музкомедии. Она была в новом платье, темно-синем, с широко отстающим от шеи воротом, ткань отсвечивала стеклом – такого здесь еще не видывали. Он был в бархатном костюме, в ботинках на подошве невероятной толщины, «на платформе», как прошелестело по толпе. И даже брюки были расклешены – страх смертельной болезни не мешал ему наслаждаться жизненными возможностями. «Без женщин жить нельзя…» – гремело со сцены.
Он вышел в антракте, оделся, побрел по улице, зачем-то сел в электричку. Глухонемой продавал фотографии. Среди календариков с кошками и омерзительно пухлыми детишками он увидел сердечко, раскрашенное анилином, вспомнил детство – тогда продавались точно такие же – и купил. «Люби меня, как я тебя» было написано вокруг сердечка, а в сердечке, он был в этом уверен, целовалась чета Вальдов: красиво причесанный джентльмен и голубоглазая простушка с пышными темно-русыми волосами.
…Прямо из вертолета их пересадили в военный автобус и повезли куда-то по пустой степной дороге. «Сейчас, значит, приедем на место совершения нападения, – бодренько докладывал встречающий, следователь местной прокуратуры, – там, товарищи, вам уж и карты в руки… Раз уж посылают вас из Москвы, значит, не доверяют нашему брату… Ну, покажите класс…» Вдруг навстречу потянулась колонна: впереди два БТРа, потом какие-то битые автобусы, грузовики, ободранные легковые, такси, позади танк… В автобусах и в грузовиках сидели не по сезону тепло – в дорогу – одетые люди, вздрагивали наваленные горами узлы и чемоданы. «Кто?» – спросил он без особого интереса, беженцев за последние года два навидался достаточно. «Немцы, которые еще оставались, – всё так же жизнерадостно пояснил абориген. – Народ их сильно невзлюбил, побили кое-кого, в деревнях пожгли… Теперь с военного аэродрома вывозим. Столица всех примет…»
Мимо ехала белая «Волга». За рулем сидела женщина с пышной не по возрасту, грубо крашенной морковной хной прической. Голубые глаза ее глядели прямо, жестко, руки лежали на руле спокойно, голову она держала высоко, вызывающе высоко… Рядом на сиденье полулежал толстый, расплывшийся, в растрепанных, редких, желтовато-белых патлах, свисающих на прыгающие щеки, старик. Колонна едва двигалась, и разглядеть пассажиров «Волги» было нетрудно.
Он остановил автобус и побежал назад. Колонна стояла – впереди раздавались крики, треснула короткая автоматная очередь. Он подбежал к «Волге», перехватил автомат в левую руку и распахнул дверцу. Голубые глаза смотрели на него в упор.
– Зря ты тогда меня послушался, – сказала она. – А теперь скоро всему конец… И всем нам…
– Найдешь меня в Москве, – сказал он негромко, едва переведя дух после короткого бега. – Найдешь, слышишь! Меня там нетрудно найти…
Колонна двинулась, и он снова побежал – назад к автобусу, навстречу медленно едущим машинам с детьми, парализованными старухами, стариками, скалящими от жары и пыли стальные зубы… С одного из грузовиков рухнул чемодан, раскрылся, и он едва не упал, запутавшись в рваных простынях и полотенцах.
Далеко эта Орша
Газете «Московские новости» с благодарностью
Основное человеческое занятие – воспоминание. Всё то время, что не поглощены какой-нибудь конкретной умственной работой (написанием заявки на расходные материалы, слушанием анекдота, семейным выяснением отношений или чтением телепрограммы), мы вспоминаем. Молодость, прошлое лето, этот самый день в девяносто первом году, то, как двадцать лет назад посмотрела одна знакомая, уже давно живущая на Лонг-Айленде, странный цвет неба сегодня на рассвете и важное дело, которое не записал в ежедневник… Физический же труд – поездка в метро, борьба с севшим аккумулятором и встреча с продуктом «Довгань» – вообще от воспоминаний не отвлекает, а иногда даже способствует сосредоточению. И вот ты уже уезжаешь, уезжаешь туда, где жизнь прекрасна и логична, потому что известно, чем она кончилась, – в прошлое, которое кончилось текущим мгновением и, следовательно, кончилось неплохо, поскольку в текущем мгновении ты жив и вспоминаешь прекрасное прошлое… Настоящее гораздо хуже, потому что, чем кончится оно, неизвестно, а хуже всего будущее, потому что, чем оно кончается, известно точно: как говорит писатель (ему виднее) и врач (ему еще виднее) Юлий Крелин: летальный исход стопроцентен. Это грустно. Прошлое же внушает надежду, потому что оно не кончается, а вполне плавно переходит в окружающую действительность и длится, длится, длится.
Собственно, прошлое и есть жизнь, а жизнь есть прошлое, и пусть мне покажут того, кто сумеет это оспорить. В момент написания этой фразы она стала моим (а в момент прочтения – и вашим) прошлым, и так всё – вдох, выдох, взгляд, движение, мысль. Собственно, прошлое отличает живое от неживого: у камня нет прошедшего времени. Хотя… Как мне известно благодаря непригодившемуся (нет, все же пригодившемуся!) естественно-научному образованию, в материалах накапливается усталость. Это их воспоминания.
Любовь к жизни есть любовь к прошлому.
И вся скапливающаяся в течение жизни ненависть есть тоже воспоминания. Не в смысле даже счета обид (злопамятство – вещь дурная и бесплодная), а в смысле уроков, которые мы, конечно, не извлекаем, но тщимся ведь извлечь, всё прикидываем, как бы оно уберечься от уже совершенного, но, понятное дело, не уберегаемся, ложится новый слой воспоминаний, и так всё время. Мы либо просто любим прошлое, либо любим ненависть к прошлому, потому что она уже тоже прошла, и прошли мучения от нее, а воспоминания о прошедших и кончившихся мучениях – что может быть лучше?
Между тем и сейчас, дописывая фразу, я зацепился за что-то боковым зрением или на мгновение рассеявшимся вниманием – и пошло: жаркий южный город, трамвай, идущий от вокзала на приморскую окраину, странный трамвай, единственный такой в стране, открытый, с деревянными перильцами на деревянных же балясинах вместо стен, я схожу с поезда, пересекаю пыльную площадь с чешским кожаным красноватым – о, роскошным! – чемоданом в руке, в китайских светлых полотняных брюках, в голубой рубашке на двух пуговичках, сажусь в этот удивительный трамвай… Почему я это вспомнил сейчас – девятнадцать лет, Одесса, будущее счастье и несчастье? Кто знает. Прошлое подбрасывает себя, не спрашивая разрешения.