Так он подумал, пройдя три тысячи шагов.
На двадцатой тысяче он воспринимал свет прожекторов и сияние проволоки под высоким напряжением как бред, как видения потустороннего мира. Только счет, счет, выговаривание цифры за цифрой — ритм не давал ему свалиться.
Рассвет. Подъем в лагере прошел для него стороной, не затронув сознания.
— Ду штейст?
Мазур был не в силах оторваться от счета и чуть было вслух не выговорил цифру, потом опомнился, шатнулся, схватился рукой за проволоку, почувствовал резкую боль, закричал, свалился, вскочил.
Офицер едва не катался по земле от смеха.
«Выключили… значит…» — и Мазур почувствовал, как он оседает, уткнулся лицом в мокрую от росы траву.
— Включить! — крикнул офицер.
Словно пружина подбросила Мазура от земли.
Эрих от смеха выбивался из сил. Он смеялся долго, очень долго, потом поднялся и сказал:
— Было бы расточительством пускать тебя на люфт. Столько сил! В бункер!
Держась за кол, Мазур сам откинул крючок, запиравший дверь, и вышел из загона. Эрих пропустил его впереди себя. Мазур двигался к канцелярии зигзагами, упал раза два от головокружения, вернее, он не помнил, сколько раз он падал, поднимался, пока добрел до здания канцелярии. Оттуда его отправили в бункер.
Он вошел в крохотный бетонный склеп, узкий, что и сесть в нем было нельзя.
Холодная вода поднялась ему до колен. Но Мазур был настолько вымотан, что все-таки попытался опуститься на пол. Колени уперлись в стенку. Вода поднялась к горлу.
«Ничего, держись! Держись! — подумал Мазур. — Еще не все потеряно…»
И уснул полусидя.
Его разбудило осторожное царапанье в металлическую дверцу бункера.
Тело колотил озноб.
Мазур приподнялся, глянул в отодвинутый глазок. В полумгле коридора он увидел тощее лицо мальчишки с огромными глазами.
— Пьетро… Пьетро?
— Да.
В глазок просунулся клочок бумаги и огрызок карандаша.
— Кто ты? — спросил Мазур.
— Исаак. Сын Печона.
— Сейчас, — ответил Мазур, чувствуя, что пропал озноб. О нем помнят. Дорогие товарищи! Он по-прежнему не один.
— Сейчас, Исаак.
Прислонив клочок бумаги к двери, Мазур нацарапал:
«Продал Жила. Планов не знает. Умру, не выдам. Прощайте».
* * *
«Маты моя… Ридная маты моя! Чи не любила ты меня? Чи забыла про меня совсем? Только солоны твои оришки, что пекла мне на дорогу… Так солоны! И рушник твой вышитый страшным шляхом обернулся для меня…
Или любовь твоя, маты, сторожит меня, только оборачивается она хорошими людьми, продляющими мою жизнь для новых испытаний? И зачем, кому нужны эти испытания?»
Маленьким, совсем ребенком чувствовал себя Мазур. Хотелось ему хоть на миг приклонить голову на доброе плечо. Душа истосковалась по ласковому слову. И он говорил его себе сам.
Прижатый в угол вагона плотно стоящей массой людей, он с трудом переводил дыхание. В груди свистело.
Привиделось ему в полубреду, будто он и в самом деле маленький, и лицо матери склонилось над ним, и слезы ее материнские льются ему на грудь.
Размеренно бились колеса на стыках рельсов.
Изредка удушье отступало. Даже густой, словно солярка, воздух вагона казался благостным. Приходили минуты просветления, неожиданные и яркие, как просветы в низких тучах. Мазур начинал различать в неверной полутьме лица стоящих рядом с ним. Они представлялись ему отрешенными и глубокомысленными одновременно. Ввалившиеся щеки, обтянутые кожей кости, глубокие глазницы и запавшие виски будто подчеркивали ставшие высокими лбы, не закрытые коротко остриженными волосами.
Порой мысли Мазура становились очень далекими от окружавшего, беспредельными. Они словно парили над ним самим, над черствым ощущением голода, живущим в нем как бы совершенно самостоятельно, отдельным от него существом, которое имело свои чувства, мысли, даже характер, отличный от характера самого Мазура.
А в то же время существо, которое ощущалось в нем присутствием голода, твердило свое и требовало радости за себя:
«Вырвался — и радуйся! Радуйся!»
«Не вырвался — вырвали. Что бы ты сам мог сделать? Что? Ты ничего не мог бы сделать. Ты погиб бы еще тогда, в бараке для слабых, потом ты мог быть уничтожен при селекции в кранкенбау, и еще и еще потом тысячу раз! И в своей радости ты прежде всего помни об этом. Если хоть на один день это чувство вечного долга перед людьми и Родиной покинет тебя, то такой день будет для тебя последним…»
Один день и ночь словно пропали. Это Мазур заметил по нетронутому кусочку хлеба. Ему помнилось, что он съел выданную порцию, а кусочек опять оказался целым.
Теперь Мазур лежал на полу вертушки, у самой стены, на боку, занимая минимальное место. Ослаб Петр Тарасович настолько, что открыть глаза было для него большим трудом, требующим напряжения всех сил.
Тогда Мазур сказал тому существу в себе, которое олицетворялось голодом:
«Видишь, хлеб твой цел! Соседи, которых ты даже не знаешь, ни один из них не дотронулся до твоего хлеба».
И еще Мазур понял, что выздоравливает.
Мазур не знал точно, почему в тот вечер, когда он сидел четвертые сутки в бункере совершенно голодный, его спасли от неизбежного конца — путешествия на люфт.
И кто это сделал? И почему?
Узкая щель — окно бункера, если эту щель можно было бы назвать окном, — выходила во двор, обнесенный каменной стеной. В этом дворе с рассвета начинались расстрелы. Они шли весь день, и изредка ночью там вспыхивали прожекторы, слышались команды, крики жертв и выстрелы, после чего наступала недолгая тишина.
В тот вечер во дворик, судя по голосам, пригнали большую партию обреченных.
Вдруг послышался вой сирены. Объявили воздушную тревогу.
Советские самолеты пролетали над лагерем уже несколько раз, но не бомбили его. Но в тот вечер Мазур услышал, как завыли бомбы, и услышал где-то разрывы. Один был так силен и близок, что заскрежетали бетонные стены, а бункер наполнился запахом взрывчатки.
Мазур принялся колотить кулаками в стенки бункера.
Тогда кто-то невидимый в темноте открыл дверь бункера, выволок Мазура в коридор и, подталкивая, повел к выходу. Народу в коридоре было много. Бегали и кричали гитлеровцы, отдавая какие-то приказы, сновали узники, обслуживающие бункер. Но все это виделось ему словно сквозь бред. После ледяных ванн в бункере Мазур простудился. У него, видно, начиналось воспаление легких. Вначале у него мелькнула мысль сказать об этом сопровождавшему его человеку, но Мазур никак не мог понять в полутьме, кто же все-таки он, сопровождающий. Из бункера одна дорога — крематорий.
У самого выхода сопровождавший придвинулся к Мазуру почти вплотную:
— В эшелоне с тобой свяжутся. Поляки. Попробуйте уйти дорогой.
В следующее мгновение сопровождавший распахнул дверь, и Мазур оказался в толпе людей, получил удар прикладом, словно он выскочил из строя. Их гнали в Биркенау.
Над Освенцимом метались по ночному небу иссиня-белые лучи прожекторов. В чревах туч вспыхивали разрывы зенитных снарядов.
Узников гнали быстро, торопливо пристреливали отстающих.
«Что это? — подумал Мазур о словах, которые услышал перед тем, как его втолкнули в толпу. — Что это? Провокация? Но зачем? А если не провокация… Может быть, просто-напросто галлюцинация? Я же болен…»
Теперь, после того как кризис болезни миновал благополучно, Мазур заново вспоминал и переживал те минуты. Ведь они значили очень много. Они означали, что товарищам снова удалось даровать ему жизнь.