Когда до Клио дошел смысл его просьбы, щеки ее запылали: не столько от спертого, как в турецкой бане, воздуха, сколько от возмущения. От возмущения она даже перешла на английский. За кого этот поэт ее принимает? Как бы скептически она ни относилась к советской истории (жертвы которой, кстати, ничуть не ужасней жертв истории американской с ее геноцидом индейцев, или британской с ее расстрелом революционных сипаев), она не позволит себе нарушать законы страны, где в данный момент она лишь гость. Не говоря уже о том, что она, Клио, никогда не пойдет в британское посольство к этим высокомерным бюрократам, к этим важным и парадным чиновникам с поджатыми под аристократов губами и непроницаемыми лицами. Да и кто ее допустит к мешку с диппочтой? И неужели непонятно, что Клио будет первой, кого будут обыскивать на обратном пути пограничники и таможня — какая наглость и провокация толкать ее, беззащитное в политических интригах существо, на подобную безответственную акцию, направленную, в конечном счете, на подрыв завоеваний социализма, пусть и искаженного культом личности, но все же идеала всех трудящихся земного шара в то время, когда миллионы британских безработных простаивают в очереди за жалким пособием, И неужели он, либеральный советский интеллигент ("уберите, пожалуйста, руку с моего колена!"), настолько наивен, что не понимает "в какие жернова он подсыпает песку" своими сочинениями? Надо бороться за публикацию своих сочинений у себя на родине, а не передавать тайком пророчества о своей многострадальной стране в циничные руки, вроде агентов ЦРУ, которые, как известно, распространяют и финансируют русскоязычные публикации на Западе как козырь в кровавой игре разведок в ходе глобального конфликта супердержав, а вовсе не ради спасения русской литературы. Пусть примером ему послужит судьба таких русских поэтов, как Ахматова, Пастернак и расстрелянный Мандельштам, а не те раздобревшие на иностранной валюте диссиденты, о страданиях которых нам на Западе все уши прожужжали, а потом они появляются из-за железного занавеса в мехах и бриллиантах и начинают чернить свою родину!
Всего этого Клио не решилась сказать, но кое-что все-таки сказала, злясь на саму себя за то, что повторяет изречения Марги десятилетней давности. И кое-что, хотя и не все, дошло до ее собеседника, лицо которого все больше и больше искажалось брезгливой гримасой раздражения, пока, наконец, он не вскинул голову и не заорал на всю комнату: "Коминтерновская мандавошка! Кто привел сюда эту коминтерновскую мандавошку?!"
От его визга, в котором и следа не осталось от православной литургии, по затихшему помещению пробежал шепоток, и на Клио уставились вдруг отрезвевшие глаза присутствующих. Клио стало страшно — ей казалось, что ее сейчас ударят. Она понимала, что ее слова могли серьезно задеть этого чтеца непонятных стихов. Даже оскорбить. Она вовсе не была уверена в справедливости собственных слов. Более того, ей противно было вспоминать всю эту демагогию про колыбель революции и заговор империалистических разведок. Она наговорила всю эту идеологическую белиберду просто потому, что надо было что-то сказать вопреки: избавиться от вязкости поэтического взгляда, вязкости его голоса в ушах, от руки у нее на колене. Дело было вовсе не в ее отношении к русской поэзии — она просто чувствовала, что ее хотят использовать. И она стала защищаться. Теми словами, что были в данный момент в ее распоряжении. Неужели из-за слов, пуская обидных, надо этак тяжело смотреть? С такой коллективной ненавистью в глазах? И тут до Клио дошло, что так именно и проходят партийные собрания, пресловутые митинги с обязательной явкой. До нее дошло, что она среди советских людей. Что это и есть советская власть. И ей стало тошно и страшно.
Она искала глазами Маргу. Пора было уходить. Уходить, пока есть куда уйти. Но Марга, видимо, крутилась где-то в коридоре. Или в ванной. Клио заметила, что Марга то и дело запирается в ванной, откуда выходила порозовевшая и помолодевшая непонятно отчего, и всегда вслед за ней выходил, понуря взгляд, ее очередной "старый приятель" по московским визитам. "Сексуальная невоздержанность обратная сторона агрессивности капиталистического общества" — вспомнила Клио один из афоризмов Антони и засморкалась в платок, избегая враждебных уставившихся на нее глаз. Они были из социалистического мира, эти глаза, но все равно агрессивные. Кроме того, она не поняла, что значит "коминтерновская мандавошка". Прижимая к носу платок, как будто ее уже ударили, она уставилась в противоположный угол невидящим взглядом раскрасневшихся от слез глаз. Пока, наконец, до нее не дошло, что угол, в который она уставилась, вовсе не пустующий: моргая рыжими ресницами, на нее, не отрываясь, глядел Костя,
Она на всю жизнь запомнила, как медленно поднялся, стряхнув с колен крошки, этот судия российского желудка и направился через всю комнату к той стене, в которую вжималась Клио. Он надвигался на нее той походочкой, которую русский писатель и враг славянофильства Тургенев описал, как "щепливую походочку нашего Алквиада, Чурило Пенковича, что производила такое изумительное, почти медицинское действие в старых бабах и молодых девках и которою до нынешнего дня так неподражаемо семенят наши по всем суставчикам развинченные половые". И она, глядя на это пролетарское чудо, не могла понять, ослабело ли у нее под коленками от страха перед надвигающимся на нее экзекутором, который превратит ее, "коминтерновскую мандавошку", в бифштекс, ромштекс или ростбиф в качестве следующего общего блюда для этой галдящей шоблы; или же вовсе не от этого ослабело у нее под коленками, и вовсе не под коленками, а блаженная тяжесть стала ползти от груди к низу живота, и она вдруг решила: даже если он сейчас и съездит ей по физиономии (а ведь это известно, что в России, как и в Ирландии, все мужья бьют своих жен, так, по крайней мере, было до революции, хотя она, впрочем, не его жена, а он не муж революции, впрочем, все так запутано и сложно в России!), Косте она простила бы даже этот жест мужского поросячьего шовинизма в отношении слабого пола, именно потому что никогда бы не снесла подобного от своего соотечественника. Дело не в оплеухе, а кто ее наносит, суть не в средствах, а в цели — вопреки позиции буржуазных либералов; а цель предстоящей оплеухи (она это чувствовала и грудью и животом, и коленками) — не в демагогии и стихоплетстве, а в физическом контакте между Востоком и Западом, несмотря на происки реакционных сил врагов детанта по обе стороны железного занавеса. И занавес пал. Удара не последовало. Пододвинув стул вплотную к ней и усевшись на него верхом, Костя заглянул в лицо Клио своими глазами, вымытыми российской историей. Клио от смущения снова отчаянно засморкалась в платок.
"Простуда?" — спросил участливо Костя, и Клио ощутила его широкую ладонь у себя на плече. Она согласно, не глядя, кивнула головой. Не было у нее слов вдаваться в объяснения насчет аллергии на вонючий табачный дым, раскочегаренный центральным отоплением. "А вот мы сейчас", — похлопал ее Костя доверительно по плечу, как доктор в обращении с больным ребенком.
Скосив взгляд из-под носового платка, Клио наблюдала, как по-деловому дотянулся Костя до бутылки водки на краю стола и, опять же по-докторски покопавшись в карманах, достал небольшой самодельный пакетик; по-медицински отмерив полстакана водки, он выпустил туда, как порцию растворимого аспирина, некий бордовый порошок из пакетика, размешал все это чайной ложкой, подобранной с чужой тарелки из-под торта, и, пододвинув стакан к краю стола, приказал: "А ну-ка, залпом!" Зачарованная этими четко рассчитанными пассами, как военными маневрами супердержав, Клио, не проронив ни слова, поднесла стакан к губам. Запах сивухи шибанул в нос, в голове помутилось и дрожащей рукой она возвратила стакан на место.
"Главное, не отчаиваться, — подбадривал иностранку Костя. — Значит так: сначала глубокий выдох, затем залпом опрокидываете, глоток, и пока вовнутрь не пройдет, не вдыхайте ни в коем разе — сразу огурчиком ее, огурчиком", — убеждал ее Костя с разбухшим соленым огурцом в одной руке наготове и стаканом в другой, пантомимически демонстрируя Клио всю процедуру заглатывания водки. "А потом дышите, сколько влезет", — повторил он и сунул ей в руку стакан. Под гипнозом этой пантомимы Клио зажмурилась и опрокинула стакан в горло, все перепутав, и вдох и выдох; водка полилась по губам, по подбородку, глаза ее полезли на лоб и, разинув рот, как рыба, выброшенная на берег, она закашлялась в спазматическом припадке, который был приостановлен железной рукой Константина, принявшегося колотить ее по спине. "Что это? — бормотала она по-английски и даже по-французски, — ке-с-ке-се?" (Французский был для нее инстинктивно языком для иностранцев.)