Чистенькие, одетые в специально сшитые одинаковые костюмчики из американской альпаговой ткани цвета «хаки», со свежими умытыми лицами, выбритые, при галстуках… Ну, прямо ангелы в преисподней, не иначе! Их вид, сверкающий на солнце никель инструментов, руслановские «Ва-ле-нки», «Барон фон дер Пшик», в упругих звуках джаза попавший на «русский штык», все это не вязалось с угрюмыми, изможденными, потными лицами забойщиков, в грязном сером тряпье копошившихся в мокрой глине оттаявшей породы под присмотром вооруженного конвоя…
Весь этот балаган с джазом казался издевательством, кощунством, пошлостью… Не меньшей, чем визит какой-нибудь знатной благотворительной особы во фронтовой госпиталь, переполненный безрукими и безногими солдатами…
Танцевальные ритмы веселого джаза неслись по распадку, смешиваясь с грохотом буторных приборов, с лязгом и скрежетом транспортерной ленты… «Одессит Мишка», размноженный горным эхо, «не теряя бодрость духа», затихал где-то далеко в сопках, у перевала…
Музыканты в этом представлении не виноваты: они народ подневольный. Но, в отличие от большинства зеков, им повезло, — они избежали забоя. Умный за них порадуется, дурак позавидует. В обеденный перерыв меня потребовали к начальству. Когда я вошел к нему, начальник, указав на дверь соседней комнаты, сказал:
— Там сидит главный артист, ихний руководитель. Я говорил ему о тебе. Ступай, он ждет!
Еще в 1939 году, в пересыльном лагере Владивостока, где формируются этапы на Колыму, говорили, что в Магадане есть театр, в котором вместе с вольнонаемными артистами работают и заключенные. Правда, с пятьдесят восьмой статьей туда не брали, не положено. Да и боялись: не дай бог еще используют сцену как трибуну для вражеской пропаганды! Но все же исключения бывали, и довольно часто.
Оказавшись на Колыме, я много раз обращался в КВЧ МАГЛАГа с просьбой направить работать по специальности, в театр или культбригаду. Ни ответа ни привета на свои заявления я не получал. Или их уничтожали тут же, никуда не отсылая, или они пропадали где-то в пути, а скорее всего время от времени ими топили печи в самом МАГЛАГе.
И вот сейчас я стою перед дверью, за которой ждет меня человек, руководитель культбригады, от свидания с которым, может быть, зависит моя дальнейшая судьба!..
Поразительный человек мой доброжелатель: ему бы воспитателем быть в детском доме, а не начальником лагеря! И не просто лагеря, а лагеря штрафного, где содержатся самые что ни есть подонки уголовного мира… Офицер карающих органов?! Большего несоответствия между занимаемой должностью и самим человеком я не встречал, кажется!.. Белая ворона в стае воронья! «Луч солнца в темном царстве» колымских лагерей!.. Добросердечный, мягкий… решительно неспособный распоряжаться судьбами других людей, наказывать, командовать, — повезло зекам «Глухаря» с начальником!..
Я вошел в комнату и поздоровался. В ответ мне протянул руку светлоглазый человек лет сорока и назвал себя. С этой минуты и началось мое знакомство с Константином Александровичем Никаноровым — артистом, режиссером, хорошим человеком!.. Знакомство, переросшее позже в дружбу, длившуюся все последующие годы заключения на Колыме, ссылки на Таймыре, в Норильске и потом, после нашей реабилитации, вплоть до его смерти в конце пятидесятых годов.
Вот как он сам вспоминал наше первое знакомство тогда на прииске: «В этот день, когда джаз вдохновлял ваших забойщиков, ко мне подошел начальник „Глухаря“ и сказал, что в лагере у него находится заключенный, по документам артист, очень просит встретиться и поговорить с ним, уверяет, что снимался в кино в Ленинграде. Он проводил меня в помещение конторы лагеря и попросил подождать…
Когда ты вошел, я сразу же подумал: „Вот он, настоящий Васька Пепел, передо мной!..“ Больше всего меня поразили твои глаза!.. На дубленом от мороза и непогоды, загорелом лице глаза! Сейчас они светились надеждой!.. Лучились пронзительной синью!.. „Нестеровские“, мученические, напряженные и внимательные, отчаянные глаза!..
Чтобы скрыть внезапно подступивший к горлу комок, я стал задавать вопросы, спросил, кто ты, откуда, где учился, работал ли в театре…
Пока ты отвечал, я присматривался к тебе: сухощавое, недокормленное, как у борзой собаки, мускулистое тело… Сильные, натруженные в забое руки, в ссадинах и вечных цыпках… Какой там к черту артист — Васька Пепел стоял передо мной, и никто другой! Васька Пепел — вор и бандит!
Мне захотелось послушать тебя, чтобы понять, что ты представляешь собой, что ты умеешь, и я попросил прочесть мне что-нибудь наизусть.
— Стихи или прозу? — спросил ты.
Я подумал и ответил:
— Лучше прозу. — Мне показалось, что стихи в этой атмосфере прозвучат особенно нелепо.
Ты долго молчал, то ли сосредоточиваясь, то ли вспоминая слова, и без предисловия начал:
— „Ясный зимний полдень… Мороз крепок, трещит, и у Наденьки, которая держит меня под руку, покрываются серебристым инеем кудри на висках и пушок над верхней губой. Мы стоим на высокой горе…“
Я был поражен. Смотрел на тебя и думал: „Как сумел этот похожий на бандита молодой парень, несмотря на годы жестоких испытаний в сталинских тюрьмах и лагерях и здесь, в этой штрафной „преисподней“, сохранить не только жизнь, но и себя как человека, остаться цельным, уберечь своё сердце от черствости, не дать ему заржаветь в постоянной борьбе за физическое существование на земле?! Как он сумел сберечь в душе своей и памяти одно из самых изящных и грациозных „стихотворений в прозе“ — изысканнейший рассказ Антона Павловича Чехова „Шуточка““…
— „…Опять мы летим в страшную пропасть, опять ревет ветер и жужжат полозья, и опять при самом сильном и шумном разлете санок я говорю вполголоса:
— Я люблю вас, Наденька!..“
Опять подступил ком к горлу, и, чтобы не расплакаться и не ввести тем самым в заблуждение относительно причины моей взволнованности (ты мог принять ее на счет своих исполнительских талантов), что было бы неправдой, я остановил тебя, поблагодарил и заверил, что, как только вернусь с бригадой в Усть-Омчуг, непременно доложу о тебе начальству культурно-воспитатель-ного отдела Тенькинских лагерей. Передам твое желание быть в культбригаде и свое (весьма положительное) о тебе впечатление.
Обед закончился. Звук железяки позвал тебя к вахте, на развод, и ты ушел…
А я еще долго не мог прийти в себя после твоего ухода. Я поклялся самому себе сделать все возможное и невозможное, но во что бы то ни стало вырвать тебя с „Глухаря“, пока не поздно! Ведь силы твои не бесконечны. К сожалению, от меня мало что зависело, — решать будет начальство, но тогда я был убежден, что мне удастся помочь тебе».
* * *
В лагере обнаружилась крупная недостача хлеба.
Испугавшись ответственности и самосуда заключенных, хлеборез сбежал.
Хватились его только перед обедом, когда дневальные пришли получать пайки для своих бригад. Хлеборезка оказалась запертой на все замки. Самого хозяина нигде в лагере не нашли. Подняли тревогу…
С комендантского лагпункта примчался встревоженный Николай Иванович Лебедев. Взломали замки — пусто! Хлеб на сегодня получен не был. Некормленый лагерь бурлил.
Обозленные, согнанные к вахте работяги отказывались покидать зону, требовали законную пайку.
С крыльца вахты, как с трибуны, Николай Иванович призывал работяг соблюдать порядок, не паниковать… Угрожал, уговаривал потерпеть, обещал, как только поднесут хлеб с пекарни, немедленно отправить его в забой для раздачи.
Пекарня находилась в пяти километрах от «Глухаря» на прииске Тимошенко.
Кое-как ему удалось утихомирить работяг, уговорить построиться. Одну за другой конвой принимал бригады и выводил из лагеря за вахту.
Меня вывели из строя и потребовали к начальнику.
Едва я переступил порог кабинета Габдракипова, «моя судьба», находившийся там, встретил приказом:
— Принять хлеборезку! Будет порядок?
Похоже, настал и мой «звездный час»! Начальник, кажется, сменил наконец гнев на милость.