Мужчины молча свернули на узкую асфальтированную тропку, ведущую к даче.
Стаднюк может понять таким образом, что на него оказывается давление, а этого Александр Иванович не желал. Это было не в его принципах.
— Хорошо, — сказал он, — шагая впереди Игоря, — я постараюсь связаться с вашим Стаднюком завтра с утра. Ты к каким идешь к нему?
— К одиннадцати.
Александр Иванович кивнул.
— …Связаться, чтобы… — он помедлил, внимательно выбирая слова из своего невидимого колчана и осматривая их со всевозможными предосторожностями, словно они отравленные; — чтобы он подошел к этому делу… непредвзято. Чтобы, вернее, он не был под впечатлением той жалобы.
— Иначе будет разгром, — неловко усмехнулся Игорь. Александр Иванович не откликнулся на эти лишние слова.
Они вошли в дом.
— Я, пожалуй, сосну часок, — объявил свою волю тесть и стал подниматься по скрипучим деревянным ступенькам на второй этаж, в спальню.
— Да! — остановился он на полдороге, морща лоб. — Ты Таньке ничего об этом не сообщал?
— Нет.
— Ну и не надо пока. Не стоит девку волновать понапрасну. Пусть себе отдыхает.
«Понапрасну!» Игорю захотелось вихрем взлететь по лестнице и от всего сердца броситься тестю на шею. Но он переборол свое мальчишеское желание. С благодарностью вообще никогда не следует перебарщивать. Игорь достал сигарету, закурил, отойдя к окну. Спокойным, светлым взглядом смотрел он на клумбу нарциссов, посаженных чьими-то заботливыми руками, на Колькины качели, привешенные между двух сосен, на набухающие грозди белой сирени. «Если б еще Надька завтра пришла… Никак у нее телефон, черт, не соберутся поставить…» Он уже докурил, когда до него донесся голос тестя:
— Игорь!
Бросив окурок в форточку, он направился на зов, ожидая получить просьбу накапать капель двадцать валокардина в рюмку и принести воды запить или еще что-нибудь в таком роде, однако тесть, возлежа на широком уютном ложе, заговорил о другом.
— Знаешь, — сказал он, — когда цветку тесно в горшке, что с ним делают?
— Пересаживают в горшок побольше? — подивился вопросу Игорь.
— Вот именно! А иначе он либо погибнет, либо горшок разорвет. Понял? — Александр Иванович помолчал. — Тебе надо уходить из твоего Института, — продолжал он. — Ты из него взял все, что мог. А остальное там не твое… Выходи-ка на широкую дорогу. Есть много интересных мест, где можно попробовать свои силы… и не горячись. Ты горячишься, Игорь, — дружелюбно улыбнулся с подушки Александр Иванович, — а разве философам пристало горячиться?
3
На Черной лестнице, неукрощенной, табачный дым ест глаза, впутывается в шерсть свитеров и в волосы, вгрызается в стены, потолок — не выветришь его отсюда и за пять лет сквозняков! Не легче, казалось, отсюда выветрить дух студенческой бесшабашности… Ох, не любила Черную факультетскую администрацию, мозолила и слезила она ей казенные очи — до того, что и ходить по ней не ходили, избегали, а если уж приходилось, то шли не гоголем, а все бочком-бочком, втянув голову в плечи, чтоб незаметнее было, как по вражеской территории шли, и осаживалась нелюбовь, как копоть, в укромных уголках сознания-подсознания, где паучком ползла, не переставая, мысль о том, что когда-нибудь Черная вытворит, выкинет, пощады не жди!., и морщились, когда доходили до ушей оброненные здесь слова, зеленые, кислые — как яблоки, краденые в июле. А доставалось на лестнице уж давно и декану, сутулой тенью скользящему по факультетским коридорам, и его заместителю, придурку-опричнику, с ужимками и прищурами провинциального комедианта, и отставному полковнику, «гробовщику», умеющему сунуть свою малиновую крысиную мордочку в противогаз за «раз, два, три — и готово!» и грозящему студентам неминуемыми мировыми катаклизмами; он начинал так: «Когда начнется термоядерная война…» Не жаловали на Черной честолюбивых аспирантов, в подражание декану говорящих немного в нос; надрывали животики, глядя на безобидных дурнушек, с горя подавшихся в активистки и ставших «при деле», которые носились с утопическими идеями культпоходов, шахматных турниров, стопроцентной посещаемости занятий… Желторотое племя умников и анекдотчиков, рыжих хохмачей и рифмоплетов, вертихвосток и дон-жуанов царило под низкими сводами, «кадрилось», целовалось, наскоро подзубривало лекции. Сказать ли: вольница? Нет, слово, режущее ухо, привыкшее к эвфемистическим напевам, сюда не подойдет: не тот калибр. Что фантазировать! Здесь просто жила молодая беспечность, легкомысленность и та полудетская шаловливость, которая бесследно исчезнет вместе с первым приступом ожесточения. Но когда многие рано остепеняются и задумываются чуть ли не с первого курса о перспективах распределения, о теплых местечках, беспечность перерастает самое себя, обретает новое качество, становится глухим, неосознанным, но — вызовом. Многие — молчальники на Черной, они здесь только покурить: дыма табачного в рот наберут, ни гу-гу. Чуяли многие этот вызов, и не одного охватывало желание броситься предупредить, предотвратить. Берегитесь! Стучались — не достучались… А спохватилась администрация, по русской пословице, чересчур поздно: когда в разгар торжества — дали декану профессора — вдарила лестница декану промеж глаз карикатурою!
Теперь таких зданий не сооружают — с тайными ходами, с черными лестницами. Архитектура — зеркало коллективной души! Ныне все стекло, от пола до потолка, все на виду, на просвете; летом — жарко, зимой — холодно. Игорь поднимался по стертым ступеням «пережитка забытого прошлого». Был перерыв; лестница галдела о своем, беззаботно курила, не ведая о том, что сегодня вечером ее заколачивать будут: проветривать! Кто-то выпал из-за дымовой завесы, поздоровался. Где-то хохотнули взрывом. Игорь невольно оглянулся: не над ним ли? Нездоровая атмосфера. А курить могут и на «психодроме» — так назывался внутренний двор Института, где во время сессии студенты дружно мандражировали. Развязные позы, потертые джинсы, нестриженые затылки и лбы… Игорь и сам не любил коротко стричься, терпеть не мог высоко выстриженных затылков: это отдавало школой, провинцией, глушью. Игорь считал себя человеком современных воззрений и не мог в душе не усмехнуться над стаднюковским атавизмом: отрицанием дамских брюк! Но здесь, на лестнице, нелюбовь к парикмахерской и прочие подобные мелочи составной частью входили в вызов. Стаднюк был прав: дисциплина, прежде всего дисциплина! Когда я прохожу по Черной лестнице, вспомнились Игорю слова «гробовщика», мне хочется крикнуть: «Смирно!». Полковника Игорь считал доисторическим существом, но и доисторическим существам случается выражать требования исторического времени.
Однако зачем он сам здесь, на этой сомнительной лестнице? Почему не прошел по парадной?
На это был свой — неведомый миру — резон. Он искал на лестнице «одного товарища» — в Институте он кодировал Наденьку даже для себя самого, — но «товарища» на лестнице не нашлось. «Опять не пришла», — опечалился он. Сегодня вдвойне хотелось ему ее видеть.
Дверь на мощной пружине дребезжащим звуком пальнула ему в спину — он вышел в залитый неоном коридор и, минуя факультетскую стенгазету, несдержанно поздравлявшую декана с высшим званием, направился в профессорскую. Нужно было позвонить тестю, сказать: все в порядке — и повесить трубку. Все в самом деле оказалось в порядке.
Стаднюк встретил его радушно — насколько, конечно, могла отпустить радушия благоприобретенная натура. Власть, даже незначительная, как известно, меняет людей. Запорожца-борщелюба, веселого комсомольца с бархатными глазами, Петра Стаднюка, власть изрядно подсушила, подвялила и превратила в педанта. К тому же она поспешила его состарить: для своих пятидесяти он выглядел неважно: мешки под глазами, морщины, желтая, как пальцы курильщика, кожа — зато отточила, выдрессировала его ум. Только с «х-эканьем» малоросским не справилась власть; «х-экал» Стаднюк оглушительно, по-прежнему. В этом, впрочем, некоторые подхалимы находили свой особый шик.