Все они люди с высшим сельскохозяйственным образованием, до фермерства работали в крепком совхозе, пройдя путь от рядового специалиста до руководителя. Словом, есть знания, есть опыт и есть голова на плечах. Потому и выжили.
Но проблема в том, что эти хозяева земли больше брать не хотят. Каждый их них останавливается на рубеже 5 тысяч гектаров пашни.
Вот Олейников с Колесниченко: 4300 гектаров пашни, которая за десять лет работы превратилась почти в идеальную (осенью приезжал в нашу область вице-президент ВАСХНИЛ, так его, чтобы показать «культурное земледелие», привозили именно сюда); тридцать наемных работников с зарплатой в три тысячи рублей; вся земля – арендована на пять лет у пайщиков, каждому из которых в качестве оплаты выдается по две тонны зерна и, по потребности, солома; «управленцев» нет, бухгалтерию ведут жены; в этом году наняли механика, он будет старшим в мастерских. «Больше земли нам не надо, – говорит Олейников, – потому что получится неуправляемое хозяйство, тот же колхоз, от которого ушли. Уже сейчас это видно: я засеваю за смену восемьдесят гектаров, а мои работники – не больше пятидесяти».
Об этом же говорит и Виктор Иванович Штепо: «Больше земли не берем. 4 500 гектаров, и хватит. Уже теперь около шестидесяти двигателей: тракторы, комбайны, автомобили – а значит, больше и больше работников. За всеми не углядишь. Не успеешь – на одно поле, на другое, в ремонтную мастерскую. А нужно везде самому, иначе все расползется и растащится, как в колхозе».
«Колхоз» – тяжелая ноша. Даже с посевными площадями в 5 тысяч гектаров. Это же целых 5 тысяч гектаров! Недаром такие весьма неглупые известные фермеры, как Мельников из Михайловского района, Парчак из Быковского, взяли всего по 300, по 500 гектаров и работают. Говорят: «Нам больше не надо».
Наши калачевские «маяки» тянут воз тяжелый. И потому их надо понять, когда говорят они: «5 тысяч га – для нас предел». Хотя, может быть, завтра они скажут иное.
В районе таких хозяев шесть или семь человек. Умножим на 5 тысяч, хотя у многих из них земли меньше, 35 тысяч гектаров получается. А в районе пашни – 200 тысяч гектаров. Куда девать остальную? 50 тысяч гектаров пашни уже брошено, остальная кое-как обрабатывается: вместо настоящих черных паров перешли на «ранний» или «майский» пар, от которого проку мало, на так называемый сев «по стерне», а порою по уже взошедшим сорнякам; повально увлеклись подсолнухом, после которого земля пять-семь лет должна восстанавливаться.
О животноводстве и говорить нечего. Овец нет (было сто тысяч!), свиней нет, коров все меньше и меньше.
Да что коровы да овцы! Целые хутора исчезают. Один из моих «новомировских» материалов назывался «Последний рубеж». В нем шла речь о хуторе Большая Голубая – селении людном, почти в сотню дворов. Нынче на этом хуторе зимуют две семьи коренных жителей, несколько чеченцев и какие-то вовсе бездомные. Нет электричества, о печеном хлебе забыли, нет телефона, радио. Нет никакого производства. До «центра» – станицы и сельской администрации – пятьдесят километров грунтовой дороги. Последние две семьи не ушли только потому, что некуда уйти. Здесь хоть крыша над головой. Хутора практически нет. А земля осталась.
Что делать? Кто виноват? – вечные вопросы.
В последние годы, когда понемногу языки развязались и стало «все позволено», все чаще и чаще причиною бед России называют ее народ. Чего только не наплели: тут и чисто русское «рыгание кислой капустой и редькой», и знаменитая русская печь, на которой спит без просыпу весь народ, пьянство, леность, повальное воровство. И вывод: «Россия, ты одурела». Читаю и слышу об этом. Но вот в моей России все по-другому.
Июньский день. Невеликий поселок, в семи километрах от районного центра. Лето славное: чуть не каждый день дожди перепадают; туча пройдет, сразу – солнышко, тепло. Трава растет на глазах, зеленая, сочная.
Со стороны поглядеть: не людское селение, а муравейник. С утра до ночи тихая работа кипит: косят траву и серпами жнут стар и млад. Ребятишки да женщины везут на велосипедных рамах и багажниках набитые травой мешки, мужики в ручные тележки впрягаются; мотоциклы да мотороллеры проплывают, словно копны зеленые, и седока не видать.
Вот молодой мускулистый парень, до пояса обнаженный, в оглобли впрягшись, тянет груженную травой тележку. Следом – жена велосипед ведет, на нем – три огромных тюфячных мешка, набитых.
Встречаю поутру Владимира Филипповича Попова – бывшего председателя колхоза, Героя Социалистического Труда, спрашиваю, как всегда, о здоровье, о рыбалке.
«Какая рыбалка… – отвечает. – Все лежит, уже поржавело: удочки, ружье, лодка. Некогда. Закопались в этом хозяйстве: утки, куры. Сейчас траву надо заготовить…»
Вечерней порой катит мне навстречу Дмитрий – давний мой знакомец, колхозный токарь. Остановился, докладывает: «Утям, курям, поросенку с утра привез, посек, всю пожрали… Надо еще. А куда денешься?..»
Рядом с поселком «дачи». Здесь та же песня.
Дядя Жора Грузинцев. Когда-то я у него в учениках ходил на судоремонтном заводе. Он уж тогда в годах был, а теперь… «Работаю… Веришь, картошка заклекла. Еще разок подпушу…»
Врач из районной нашей больницы, Аржанцев, недавно у него инфаркт был.
«Я помаленьку… Надо. Помидоры посадил, Де Барао. И себе, и невестки из города приезжают, закручивают в банки, всякие соусы делают. На зарплату не проживешь».
Володя – шофер и рыбак. «Дачник»… Не меньше двадцати соток земли.
«Петрович, – негромко сообщает он мне, – я нынче упал. Ей-богу… Работал, работал на картошке… В глазах потемнело, и упал…»
Неподалеку еще один Володя – бывший газетчик, год ли, второй на пенсии. У него дома огород – загляденье. Рядом с двором еще прихватил землицы, картошку посадил. А теперь еще и пустующий участок присмотрел, занял его. «Гляди, какие тыквы, – хвалится. – Огрузимся. Всю зиму будем кашу есть. Да еще поросенка берем. Как-то жить надо…»
Где-то здесь целых два участка, чуть не тридцать соток, у Якова. Он – врач, и дочка – врач, только закончила институт. Днем – на работе. Вечером – сюда бежит. «Такая мошка, – говорит при встрече. – Отгонять ее некогда.
Таскаю ведра. Мочи нет, – остановишься, рукой проведешь – серое месиво. Заедает… Но надо. Я – тысячу двести, а дочка шестьсот рублей получает».
Еще один Володя (наверное, Ленин виноват) – инженер, жена работает, дочери – медсестра и школьница. Один огород возле дома, другой – у престарелой тетки, просторный, соток на двадцать, да еще картошка – в поле. Не жадность тому виной, а нужда, трудное время.
Соседи, знакомые, молодые и старые – у всех одна песня: «Ныне надеяться не на что. Надо работать…»
Ни один с протянутой рукой не пошел, тем более, с кистенем на большую дорогу. А что касается разоблачителей, у которых «Россия одурела», спилась, заворовалась, тем я просто сочувствую: среди каких нелюдей им приходится жить…
В моей России, как и прежде, работают. Иначе бы давным-давно нечего есть было и нечего было бы разворовывать.
Не разучилась, не отвыкла работать колхозная деревня. Но…
Первое. Говорил, писал, могу и повторить. За 80 лет, начиная с 1917 года, из деревни уходили, изгонялись, высылались, физически уничтожались самые энергичные, хозяйственные, умные, молодые работники. Гражданская война, «раскулачивание», «принудиловка», бесплатный труд вплоть до 50-х годов, закрытие школ, отключение электричества, плохие условия жизни (медицина, образование, быт, труд) – и потому – «бегство в город», которое продолжается и теперь.
Второе. Оставшиеся в деревне люди воспитаны колхозной системой. Вспоминаю давний разговор с тогда еще директором совхоза «ВолгоДон» Виктором Ивановичем Штепо. «Интересный народ, – пожимал он плечами. – У крыльца доска оторвалась, приходит работник, целый час у меня в приемной торчит, потом прораба ищет, потом мастера, ждет плотника. Давно бы сам прибил. Говорит: а зачем у нас в совхозе стройдвор? Я – тракторист. Каждому – свое. А может, он прав?»