На полу сидел маленький мышонок и, не шевелясь, смотрел на меня. Я бросил в него сапогом, испытывая брезгливость. Мышонок был похож на резиновую игрушку...
За окнами тихо тарахтел движок – ровно, на одной ноте. Днем этого звука я почти не замечал. Ночью же хотелось вторить ему и выть по-волчьи.
Из-за сильных морозов Гуля перебралась к нам в редакцию – в машбюро политотдела стало очень холодно, и у нее замерзали пальцы. Шанин поставил для нее стол в моем кабинете, где она стучала на редакционной «Москве». Мне было приятно, что эта красивая девушка много часов каждый день проводила в моем кабинете, и я мог незаметно смотреть на нее. Только трудно было сосредоточиться и работать. И вообще, с ней наедине я чувствовал себя неловко. Шанин часто подходил к ней со спины, смотрел, как она печатает, касался ее плеч руками; она, не оборачиваясь, склоняла голову набок, чтобы щекой прижаться к его руке. В такие минуты я старался не смотреть на них, хотя именно в эти минуты меня для них вообще не существовало. Я тихо и абстрактно завидовал Шанину, и он это понимал. Я завидовал ему и... жалел его. Близкие мне люди были очень далеко от Афганистана, и в этом было мое преимущество перед Шаниным. Гуля была свидетелем всех служебных неудач и неприятностей Шанина. Он вообще не мог скрыть от Гули, своей походно-полевой жены, ничего.
Они, как ни странно, часто ссорились. Это напоминало взрыв. Конфликты возникали, как могло показаться, на совершенно голом месте и очень резко и быстро достигали апогея. В службе, в отношениях с офицерами Шанин был сдержанным и спокойным. Но в ссорах с Гулей это уже был другой человек. Он метался по редакции, он лупил кулаками по стенам, он напивался «до дров». Как-то он заперся в нетопленой парилке, попросив меня передать Гуле, что уехал на засаду. Я не мог соврать Гуле, что Шанин уехал на засаду, тоже залез в парилку, где до глубокой ночи мы при свече пили спирт и вслух читали Вознесенского. А потом, спотыкаясь, я несся в женский модуль за Гулей, потому что Шанин стал разбивать свои кулаки о стены, рвать какие-то письма и кричать: «У меня все-таки есть дочь! Это самое главное!! Ты меня понял??» Он пытался обесценить в своих глазах то, что связывало их с Гулей.
Гуля не относилась к тем женщинам, которые требуют, чтобы их долго в чем-нибудь упрашивали. Она оделась за каких-нибудь две минуты и, придерживаясь за мой локоть, пошла в редакцию.
Еще очень долго из кабинета Шанина доносились крики, плач Гули, стук падающих предметов, но запас моих сил иссяк, и, заткнув уши подушкой, я заснул.
Утром меня разбудил Шанин, что бывало с ним довольно-таки редко. Он выглядел, конечно, свежим. Улыбнувшись, протянул мне какую-то книгу. Я раскрыл титульный лист. На нем был нарисован силуэт двух рук: маленькой и большой. Ниже написано: «Андрею в знак благодарности за сохранение семьи. Олег, Гуля». Семьи, правда, тогда они еще не создали – сохранять, таким образом, мне было нечего. И вообще, считал я, ничего страшного между ними произойти не может, при условии, что оба останутся живы и здоровы.
Но гарантировать этого им не мог никто. Чрезмерная концентрация оружия в каком-либо месте всегда создает угрозу жизни человека. Автоматы, патроны, гранаты были, пожалуй, самыми привычными и доступными вещами в гарнизоне. Сомневаюсь, что кто-либо вел учет боеприпасам. В нашем редакционном сейфе хранились три «калаша» «АК-74», несчитаное число патронов к ним и десяток гранат с запалами. Ключи от сейфа носил не Шанин, а начальник типографии прапорщик Володя. Человек он был добросовестный и вполне зрелый, но чрезмерно вспыльчивый, а потому и непредсказуемый. Особенно когда выпивал. А выпивал он часто. Каждый день. Как-то во время ужина тяжелый хлопок ударной волной потряс окна и двери столовой. К подобным звукам офицеры гарнизона привыкли относиться совершенно индифферентно, и я бы не придал звуку взрыва никакого значения, если бы не реплика одного офицера, прозвучавшая подозрительно эмоционально: «В редакции шарахнуло!»
Когда я прибежал туда, Шанин и прапорщик стояли почти вплотную друг к другу у входа в солдатскую палатку.
– Ключи! – зло говорил Олег, и по его голосу я понял, что прапорщик имеет прямое отношение к взрыву.
Прапорщик очень не любил выполнять приказы, если те звучали не совсем вежливо. Однако он безропотно протянул Шанину тяжелую связку ключей от сейфа.
– Что это вы все всполошились? – неестественно спокойным голосом буркнул прапорщик. – Я только хотел посмотреть, как она шарахнет.
Прапорщик, оказывается, взял из сейфа гранату, выдернул чеку и швырнул снаряд за палатку, на пустырь.
– А теперь иди и ищи, – сказал я Володе, чувствуя неудержимое желание набить ему морду.
– Чего искать? – не понял он.
– Не «чего», а «кого», – уточнил я. – Раненого ищи. Там, мне кажется, стонет кто-то.
Прапорщик вмиг изменился в лице, дико взглянул на меня – и на пустырь. Я, конечно, соврал насчет «стонов», но это неплохо подействовало на него.
– Да ну тебя! – ослабшим голосом прошептал Володя, но полез в карман за фонариком и побрел по пыли, глядя себе под ноги. – Нет здесь никого! – бодренько повторял он, успокаивая сам себя. – Никого нет... Пусто! Никого!
А все-таки искал так целых полчаса.
В Афганистане гибли не только от душманских пуль, мин и снарядов. Но все-таки тоже на войне.
* * *
В политотделе я встретил Ибодулло Шарипова. Он только что вернулся из какого-то «дурного» кишлака. Три часа агитотрядовцы раздавали дехканам подарки, медсестры принимали больных, а когда свернулись и стали садиться в бэтээры, чтобы отправиться домой, из-за дувала по колонне ударил пулемет. Отблагодарили.
Ибодулло привез новые экспонаты для стенда, который висел в кабинете спецпропагандиста Сергея Палыча Мищука, скрытый от посторонних глаз зеленой шторкой.
– Хочешь взглянуть? – заговорщицки спросил Ибодулло. Он развернул большой плакат, в середине которого был изображен громадный серп-молот. Внутри его – с десяток рисунков типа примитивных комиксов, которые печатала «Мурзилка», правда отнюдь не веселого содержания. Вот широко улыбающиеся ребята в шапках-ушанках со звездами тащат за волосы девушек с круглыми от крика ртами. Вот эти же ребята расстреливают стоящих у дувала стариков в чалмах. Вот они нанизывают на штыки младенцев... Ну что ж, вполне достаточно, чтобы насмерть перепугать забитых кишлачников, которые не видели нас ни разу.
– А вот еще, – шепнул Ибодулло, быстро раскрывая перед моими глазами журнал.
Всего секунду или две я рассматривал крупную карикатуру на Брежнева, потрясенный поразительным сходством с оригиналом. С уродливо вытянутой верхней губой, он был крепко стянут длинной веревкой, один конец которой был привязан к островку, именуемому «Афганистан», а другой – к островку с надписью «Польша». Это был первый случай в моей жизни, когда я видел антисоветскую литературу.
Проявлять интерес к антисоветскому стенду в политотделе считалось дурным тоном. Непонятно только, для какой цели его повесили. Чтобы вычислять тех, кто будет проявлять к нему интерес?
Через неделю я увидел еще один плакат – про курочку и петушка с красненькими гребешками. Курочка несла яички в виде танков и бронетранспортеров. Плакат был мятым и запыленным.
– Я выпросил его у одного старика, – пояснил Ибодулло. – Он завернул в него рис, который мы раздали...
Эх, Шарипов, Шарипов! Человек со светлой улыбкой и чистыми помыслами. В этих плакатах, листовках, журналах «Посев» он видел своего самого главного врага и дрался с ним не на жизнь, а на смерть; он почти ежедневно рисковал собой ради того, чтобы отыскать, уничтожить или прикнопить порочную бумажку к позорному стенду за зеленой шторкой.