По дороге в гостиницу хотелось выкинуть медальон, возможно, заразный, вплоть до проказы и безумия, но тот прочно сцепился с найденным в страсти под Курган-Тюбе тохарским амулетом – каменные шарики, проникнув в дырочки, едва различимо, как пульс, тикали, будто отсчитывая последние минуты близкого к закату Господнего дня.
Похмелье само собой миновало, и Туз увидел, какая сумасшедшая красота вокруг – нутро задрожало от звуков, издаваемых великими колесами бытия.
Из самолета он глядел на долго-ускользающую пустыню Гоби, чувствуя, что покидает нечто дорогое. Все казалось глубоко родным. Задремывая, вспомнил, как звали разгромленного им когда-то барона Унгерна – Роман Федорович, фон Штернберг.
«Хорошо, что с внучками не переспал», – подумал умиротворенно.
Глагол
Проводы
Многое изменилось в окружающем мире с тех пор, как на груди Туза сомкнулись две части амулета. Обострилась борьба пракрити и пуруши, в которой природная материя брала верх. Все распадалось, стремясь к изначальному хаосу. Поначалу это выглядит забавно – взору предстают не виданные ранее формы и сочетания. Но чем дальше, тем опасней. Исчезает почва под ногами, а пути-дороги становятся зыбкими, уводя неведомо куда.
Если прежде в их райском участке на Живом переулке работали с натуральными продуктами – спиртом, яйцами, осетровым клеем да хлебными мякишами, – то теперь явились совершенно непотребные вещества.
«Ксилол! Толуол! Разве ими сердца выпрямишь!? – трубно курлыкал Филлипов с антресолей. – Подобное лечится подобным, а нам что предлагают? Жуть берет! Недаром сказано о дьявольском смраде перед пришествием антихриста. Губим, братие, этносферу! Реставраторы уже пьют денатурат в Княгинином соборе над мощами жены Александра Невского»…
Неизбежно, наверное, на смену древнегреческому эросу приходит латинская эрозия. Все двуедино, и за соединением следует разъедание. А любой райский сад, особенно если он на российских просторах, располагает, видимо, к необдуманным выходкам – от поедания яблок и швыряния мусора до порубки деревьев и какания на тропинках. Вообще покой – бесовская находка, поскольку рождает ощущение вседозволенности и безнаказанности.
И Туза подталкивали бесы, искушали, как могли. Предпраздничным днем оказался в полном одиночестве у открытой и набитой деньгами кассы винно-водочного отдела. Ну, как во сне – протяни руку и бери, сколько унесешь. А он с минуту постоял и медленно вышел из магазина, размышляя, что это – совесть или страх засады? Однако тем же вечером отправился в гастроном на Зубовскую и взял вместо продуктов скопившуюся за лето наличность. Более того, в понедельник спозаранок продал пожарным из соседнего Управления последнюю канистру спирта, выпрямлявшего сердца. И все неправедно добытое прогулял в ресторане у Нинель Ненельевны, провожая Электру в Калифорнию.
Увидев аккуратную прическу Туза, она поморщилась: «Ну, вылитый совок!»
Неприязнь к совкам уже довела Элю до общего отравления организма, токсикоза и нервной сыпи. За столом гневно рассказывала, как уничтожают национальные особенности племен и народов, в частности таджиков, навязывая им русский язык. «На Западе об этом еще плохо знают, но идет подлая ассимиляция, – вещала через кулак, подобно ускользающему голосу „Свободы“. – От местных рабочих не дождешься фарси. Только и слышишь – блядь, проститутка. Вообще наш чертов Союз – это сучьи узы, когда все повязаны одним блядским узлом»…
Сам Туз негодовал редко, на уровне ЖЭКа, но тут, конечно, соглашался, кивал и охал, надеясь только, что Эля не расплещет раньше времени всю энергию, чтобы и ему перепало в постели.
«А знаешь, что сделали на востоке с пророком соцуравниловки Маздаком? – вспорола она апельсин ногтем. – Содрали заживо кожу, набили соломой и вывесили чучело над городскими воротами, чтобы другим неповадно было! Ах, плоха человеческая память! Но пора бы уже и с наших шкуры драть!»
Художников в ресторане почему-то совсем не было, и генштабисты вели себя развязно. За соседним столиком как раз сидели три полковника. Вернее, один из них под, то есть не под столом еще, а еще подполковник, говоривший вызывающе громко, как в казарме: «Не сыскать страны демократичней нашей! Вся власть из простого народа. Колхозница ты или рабочий, вступай в партию, и – вверх по лестнице!»
«До самого оргазма», – заметил пьяноватый уже Туз, желая угодить Эле. Так бывает, что один человек, не совсем уж дурак, начисто тупеет в обществе другого.
«Дурь, разумеется, надо изживать, но не раскачивать весь постамент!» – продолжал Под, поглядывая на Элю и явно ошибочно толкуя ее ответные пламенные взоры.
«Чернь, толпа, охлократы», – цедила она сквозь зубы, терзая вилкой котлету по-киевски.
Было ясно – ни до какой постели дело не дойдет, если Туз не предпримет сейчас же что-нибудь диссидентское. Стараясь инакомыслить, он уставился на подполковника, бывшего когда-то простым, конечно, лейтенантом. Да нет, далеко не простым, а именно тем, с разбойно-банной фамилией, который совратил одноклассницу Женю. Как раз донесся неприятный звук ножа по тарелке: «шай-кин». Туз понял, что не ошибся, прав. Зажал в кулаке затылок ананаса и подошел к соседнему столику. Озирая погоны, уплывавшие в стороны, за пределы зрения и сознания, спросил на всякий случай: «Шайкин? Помнишь Женю Онегину?»
«А? Что такое?! – взволновались штабисты. – Что с ней!?» «А вот тебе такое, что с ней! – хотел рявкнуть Туз, да как-то сорвался, точно мелко тявкнул. – Вот тебе Женю!»
И саданул меж чьих-то погон жесткой лиственной макушкой.
Что было дальше, плохо помнил. Вроде бы бегали вокруг столов и какой-то липы во дворе, плодоносившей ананасами. Звезды на погонах все укрупнялись, застилая глаза, достигая размеров Большой Медведицы. Тузу казалось, что навалилась рота генералов, крепко натузивших. Порвали рубашку и вдруг оставили. Штабист Шайкин изучал, как карту боевых действий, его грудь со шрамом в виде стрелки, указующей на сердце: «Да никак Женин банный кавалер? Она о тебе много хорошего рассказывала. Ну, прости, брат, ты тоже не прав!»
Потом будто бы сидели за столом, вспоминая Полтавскую битву и переход через Альпы. Поодаль бродил Адик в плавках и бабочке, а милый Шайкин, доедая ананас, показывал семейные фото, где растолстевшая Женя – его жена и мать…
Про детей Туз не дослушал. Пошел искать исчезнувшую Элю, а очнулся на клеенке среди грустных охлократов и черни, того самого молчаливого демоса, не только бесправного, но уже и раздетого. Один попытался было запеть – «вставай проклятьем заклейменный». Да его быстро уложили ничком, увязав за спиной руки с ногами.
Было раннее светлое утро, когда после заполнения бумаг Тузу выдали мятый костюм. В карманах остался лишь телефон Шайкина да пять копеек на метро. Выйдя на улицу, глазам не поверил, в каком благостном месте заночевал. Вокруг поднимались храмы красного кирпича, напомнившие о родной стене пожарного Управления, и расстилался пруд бобовых очертаний. Туз постоял на берегу, разглядывая себя среди ряски. Но видел лишь ясное небо и луковичные купола без крестов.
В метро напротив сидела такая харя – как ни старался, не мог найти в ней искры Божьей. «Из какой темной основы такие являются?» – думал с ужасом. И только поднявшись на выход, сообразил, что это его в окне отражение.
Дома, отворачиваясь от зеркал, сразу залез под душ, откуда и вытащила телефонным звонком Электра. «Спасибо за ужин, – сказала она. – Здорово ты навешал этим совкам! Я бы еще от себя добавила, да вынуждена была удалиться. Менты бы замели, так прощай Калифорния»…
У Туза гудела голова, и теплоты в голосе было мало, за что Эля и отчитала на прощание: «Зачем ты расстрелял свою рубашку под Курган-Тюбе? Себя не любишь, а значит, и никого на свете! Вообще не будь глупцом и пролетарием в гнезде кукушки. Скинь холопство, да беги из этой срани!» И как всегда с треском бросила трубку.
Через какое-то время дошли слухи, что в Калифорнии она начала борьбу за возвращение земель бывшим владельцам – потомкам индейцев серис и кикапус. Словом, за реституцию и люстрацию, а уж заодно против абортов, эвтаназии и смертной казни в газовой камере.