Литмир - Электронная Библиотека

На песке, прикрытая ветвями хаккаранды, виднелась одежда. Сомбреро, изящная панама с раздвижными полями и женская шляпка, украшенная букетиком, запах которого напоминал о чем-то. Под шляпами находились три пары сандалий разного размера.

Наиболее крупные удивляли так, как может удивить экспонат из кунсткамеры – расшитые жемчугом, с часами, вмонтированными в перекрестье мягких ремешков, они сверкали под заходящим солнцем истинным золотом высокой пробы. На левом сандалии часы показывали европейское время, на правом – здешнее, девятнадцать тридцать. Странно, что не тикали…

В общем, ясно было, трое неизвестных уплыли куда-то в далекие дали или же потонули вблизи.

– Что делать со шмотками? Сдадим в музей? – спросил Васька.

И не услышал своего голоса! Ни слова!

– Эй! – испуганно заорал он, думая, что оглох и онемел. – Эй, Гаврила, сукин кот!

Абсолютная тишина! Так бывает только во сне. Кричишь, зовешь, надрываешься и хрипнешь, а все напрасно – звуки замурованы в голове, как узники. Не вырваться на волю!

Черные валуны, безветрие, Хозя с мальчонкой на руках, белый песок, золотые сандалии с часами, непоколебимый, как стальной лист, океан и мнимый Гаврила по кличке Некрасов, спокойно достающий из портфеля обыкновенную учительскую указку и обыкновенный подметательный веник.

«Это, конечно, сон!» – убедился Васька, но для проверки дал Гавриле пинка под зад.

Тот вытаращил глаза, беззвучно растопыривая рот, и только по отчетливой артикуляции можно было догадываться о мощи негодования – «твою мать! омудел что ли?»

Впрочем, учительской указкой Гаврила стремительно начертал на песке то же самое, усилив частоколом восклицательных знаков и одним вопросом: «Рыло начистить?»

И передал указку Ваське, надеясь, видно, на утвердительный ответ.

Дрожащей рукой он изложил, как мог, свое смятение на белом песке:

«Гаврьюшичка, прасти миня, мудылу! Думал чта этта сонъ. Памаги мне! Видыш гипну. Чта этта за места праклитушшая?»

Получилось убедительно, хотя с каким-то акцентом.

Гаврила читал долго, покачивая головой, а потом аккуратно замел веничком, так что от вопиющей на песке безграмотности и следа не осталось.

Каллиграфическим почерком, как учили когда-то в начальной школе, он простил Ваську и далее скорописью – видно, имелся большой опыт песочного общения – сообщил такое, во что никак не верилось:

«Здесь меж трех камней – мертвая зона! Точка молчания! Загадка природы. Звуки не фурычат. Специальное место для деловых встреч и медитации. Всемирный глушитель! Вопросы?»

Заметая веником удивительную информацию, он передал указку. Но какие могли быть вопросы? Задумавшись, Васька нарисовал простую вещь – сердце, пронзенное стрелой.

Гаврила, отобрав указку и сметя сердце, написал:

«Чушь! Есть деловые связи и немного дружбы между народами. Любовь на небесах».

«Не смеши. Старая песня», – ответил Васька.

«Тут не до смеха и песен не слыхать! – изобразил Гаврила тяжелыми печатными буквами. – Мене, текел, упарсин! Здесь приоткрыты двери в ад. Здесь хищники пожирают сердца. Здесь горы ударяются плечами. Здесь оселотли и коатли. Микстли здесь![30]

Угрожающей писаниной он подъехал под самые Васькины ноги.

«И здесь, в мертвой зоне, в точке молчания, я, по кличке Некрасов, тебя спокойно замочу!»

Васька перечитал сызнова – да, замочу! Именно так! Никаких других значений, кроме как «убью», это слово не могло иметь в данных контексте и обстановке. Покинутая одежда, черные камни, помрачневший Гаврила в черном костюме. Западня! Проткнет указкой и веником заметет! И звать на помощь бесполезно – слова мертвы.

«Побойся Бога, друг!» – начертил Васька пальцем.

«Здесь нет Слова! А значит – нет Божьей власти».

Гаврила указкой, как шпагой, рубил, хлестал, колол песок.

«Ты не прав. – Очень мягкими, успокоительно-округлыми буквами, будто вздохнул Васька. – Вот оно – слово. Его власть повсюду! Даже на песке!»

«Слово изреченное – ложь! Написанное – пшик!» – И Гаврила взмахнул веником.

Перед ними лежала чистая, ровная, бессловесная поверхность. Они посидели молча, и затем Гаврила, чуть касаясь песка, словно пробежала трясогузка, как бы шепнул на ухо:

«Есть одно слово, которое живет в мертвой зоне! Но до сих пор его никто не обнаружил.»

Васька быстро нарисовал птицу и попытался высказать вслух, выпустить в мертвую зону.

Гаврила покачал головой и достал из портфеля пухлую тетрадь, сплошь исписанную уже зачеркнутыми словами.

«Давно ищу. Перебрал миллионы. На всех языках мира. Ни одно не прижилось. Сегодня испробовал „замочу“. – Увы!»

– А Хер Моржовый?» – застенчиво предположил Васька маленькими буковками.

Гаврила расхохотался, что выглядело беззвучно-диковато, и торопливо, легким поэтическим росчерком, набросал:

«Только молвишь слово странное,

Не звучавшее дотоль,

Как летит уж смерть нежданная

И пронзает сердце боль!»

Изображение было смутноватым, и Васька, как ни щурился, не разобрал одного слова.

«Прости, друг, – сраное?» – указал он в окончание первой строчки.

Без помощи веника, яростно, Гаврила затаптывал стихи. Песок тоненькими струйками тек по его черным штанам, беспорядочно соскальзывал с лакированных ботинок. Он здорово напоминал крупного муравьиного льва, роющего нору. Утомившись, небрежно начиркал указкой по своим следам: «Смеркается. Давай о деле». И вытащил из кармана калькулятор.

Действительно, пылающая башка Цонтемока, побагровевшая, как всегда, к вечеру, зависла в двух пальцах над океаном. Еще можно было успеть проползти под ней – прочь из мертвой зоны, где кладбища произнесенных слов, где каждое поглощает песок, где невозможно отыскать одно, всего одно живое.

Цонтемок склонил голову еще на палец, когда из-под нее, раздвигая серебряные воды, возникли три фигуры. Гаврила излишне приложил ладонь ко рту.

Дневной свет стремительно покидал мертвую зону, и она все более омертвлялась. Здесь, меж черных валунов, раньше, чем в остальном мире, наступала глухая ночь. Белый песок превращался в черный, и Васька еле различал чернокостюмного Гаврилу. А Хозя с мальчиком, дремавшие под камнем, абсолютно растворились во мраке.

Зато возникшие из океана были как на ладони. Стоя у кромки воды, они беседовали. Посередине, чуть напоминая Паваротти, раскрыл объятия, словно желал заграбастать Цонтемока, хозяин многих ширм и Большого театра главный Алексей Степаныч, легкий только на помине. На груди его сверкал, как созвездие Лебедя, бриллиантовый крест. А парчовые плавки были расшиты золотой нитью – в точности, как шапка Мономаха. Он лоснился и сиял в последних лучах, будто только что сошедший с конвейера несгораемый сейф.

Рядом с ним лохматый Пако выглядел дворняжкой, отряхивающейся после купания, – волнообразно, от ушей до хвоста. А справа, чуть поодаль, в дымчато-серебряном купальнике переминалась с ноги на ногу Шурочка. И вид ее был скорбно-виноватым.

Алексей Степаныч властно указал на черные валуны, как будто повелевал город заложить, и Шурочка немедля поскакала исполнять – вероятно, за шмотками.

Робко ступив в темень мертвой зоны, она вновь уподобилась мерцающему Млечному пути. Васька, затаив по глупости дыхание, разглядывал ее с ног до головы. О, это беззащитное скопление звезд! Куда заносят их космические ветры?

– Шурочка, – тихо сказал он. – Любимая, ненаглядная. Мой драгоценный Млечный путь!

И вдруг она обернулась, слепо протянула вперед руки, и голос ее дрожал, но не погибал средь черных валунов.

– Васенька, неужели это ты?! Как я рада, милый!

Васька приблизился к млечному мерцанию и обнял, слегка нарушив очертания. Впервые они обнимались стоя, прижавшись – и это волновало больше, чем простое суеручие.

– Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девками, – шептал Васька, все крепче-крепче-крепче.

– Почему мы слышим? – спохватилась Шурочка, отодвинувшись. – Во всемирном глушителе!

54
{"b":"131375","o":1}